ВЛАДИМИР БОРОДА

ЗАЗАБОРНЫЙ РОМАН

(Записки пассажира)




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ




ГЛАВА ПЕРВАЯ



Снова Ростовская тюрьма, снова транзит, снова рожи, снова расспросы.

— Откуда, земляк?

— С семерки, браток.

— Куда, землячок?

— На дальняк, да далеко, на дальняк...

— Братва, мужик правильный, на дальняк едет, а сидор пустой! Не годится, братки, не годится! Арестанты мы или кто? Давай-давай, куркуль, морда колхозная, вытряхивай, что у тебя там заныкано-притырено... Ох, ни хрена себе, да здесь целый гастроном, и ты один собирался все это сожрать? Ну уж нет, мы бы все равно достали б, сзади, но достали!..

Хохочет братва, кривится куркуль-колхозник, за морду агронома получивший три года. Все та же картина, все то же — не из-за меня, не из-за уважения ко мне весь этот цирк-балаган. Нарабатывается авторитет: а как же, братву на дальняк собирал, а что с чужих сидоров, так это обычное в тюрьме дело. Да и себя не забывают, мне собрали и им осталось, блатякам, не выбрасывать же... Сели в кружок, меня позвали, вот и едим народное, незаработанное. Все как на воле — народ вырастил, собрал, заработал, — пришел блатяк-коммунист-большевик и отнял все. Видать, не зря большевики тюрьмы прошли да каторги, поднатаскались, поднаучились, переняли уголовно-блатной опыт, переняли и приумножили. Да и гнет еще тот создали, ни вздохнуть, не пернуть. Недаром опытные, старые зеки подметили, что самые злобные менты-козлы из бывших блатных получаются. Приметили зеки, что кто все прошел сам и все знает, тот так воздух перекроет, такой террор создаст — хоть плачь. Так и большевички. Ни чернильниц из белого хлеба с молоком, ни хождений днем в тюрьме из камеры в камеру свободного, ни писания книг. Запрещена в советских тюрьмах какая-либо писательская деятельность! А вдруг!.. Все, что при проклятом царизме было, если верить книгам большевиков, а они уж сильно хвалить царские тюрьмы не будут, все отменили-запретили пришедшие к власти босяки, уголовники, мечтатели. А я теперь расхлебывай!

Лязгает дверь, дубак с бумагой:

— Кого назову, на коридор с вещами!

Ясно, вот и моя фамилия мелькнула. Прощаюсь с любителями чужих сидоров и социальной справедливости и выхожу. Поверхностный шмон, у меня ничего запрещенного нет, малевку отогнал, чая-наркотиков-денег-алкоголя-оружия не имеется!

Автозак, вокзал вольнячий, столыпин уже под парами.

— Поехали!

Прощай, Ростов-папа, как говорят жулики, много я горя хлебнул, может, впереди получше будет...

Стучат колеса, по матовому окну в коридоре бегут струи осеннего дождя, вдоль решеток ходил узкоглазый и смуглый оплот власти, на полке рядом со мною похрапывает братва. Везут зеков, везут подследственных, везут женщин, малолеток, стариков... А не нарушайте Уголовный Кодекс, не совершайте преступлений! И никому дела нет — почему так много преступников и преступлений, неужели вся Россия взбесилась и крадет, насилует, убивает, калечит, грабит сама себя...

Слезаю с полки, стукаю по решке сапогом. Узкоглазый близко не подходит, спрашивает с расстояния:

— Какая нада? Кому не спишь?

— На оправку давай, командир, в сортир.

— Сечаса серажата позову...

Жду серажата. Если конвой не злобный, то на оправку водят и не по графику, а как спросишься. Но если наоборот, конвой лютует, то можешь жопу зашить...

Идут. Гремят ключи, лязгает дверь:

— Выходи. Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди.

Сержант явно украинец, но по-русски говорит чисто. По крайней мере, эти слова. Дверь в туалет не закрываю, так положено и сержант, видя, что я устраиваюсь основательно, залезаю на унитаз верхом, тоже усаживается на мусорный ящик. Так мы молча и глазеем друг на друга, глаза пучим. Я-то с натуги, тюремный черный хлеб крепит, а что он — не знаю. Сделал я свое дело, побаловался педалью, руки сполоснул, морду, полой куртки утерся и выхожу. Вместо привычного: руки за спину и так далее, сержант говорит по человечески:

— Шагай назад.

Ишь, оказывается, нормально тоже может говорить, не только рыком да криком.

Лязгает дверь, залезаю, расталкивая зеков, укладываюсь. За решеткой, как маятник, ходит туда-сюда узкоглазый солдат. Ходи, ходи, а я посплю, мы все поспим. А ты наш сон охраняй, на то ты и солдат, защитничек.

— Приехали! Выходи! — слышу родную фамилию и вылетаю из столыпина прямо в автозак. Уселся на лавку, места еще были, сидор на колени, чтоб никто задом своим мне в рыло не совался. Набили плотно, но терпимо.

— Поехали!

Катим по городу. Братва переговаривается — Воронеж! Значит, правильно еду, в Сибирь. Ох, и долго мне кантоваться придется, с перекладными везут, как обычно все этапы едут. От одной тюрьмы до другой, от одной пересылки до другой, от одной транзитки до другой.

Но Воронеж не Новочеркасск, не гремит Воронеж, не славится. Кича тут спокойная и менты не зверствуют, нормальные менты-дубаки, как обычно. Значит, неплохо, что завезли.

— Приехали!

Выпуливаюсь вместе со всеми и даже без шмона этап в хату. Лязгнула дверь — вот мы и дома.

Хата большая, но не вокзал Новочеркасский, человек пятьдесят-шестьдесят уже есть, да нас с тридцать будет. В тесноте да не в обиде. Быстро залезаю наверх, на длинные деревянные нары, потеснив публику. Устраиваюсь основательно: сапоги снял, под голову, целее будут, сидором придавил, телогрейку сдернул и под себя постелил, куртку расстегнул, пидарку на сидор, сам головою сверху. Хорошо! Много ли советском зеку надо, немного. Прилечь в тепле, да чтоб не кантовали. Смотрит братва на мое устройство с уважением, сразу видит — человек бывалый, по жизни лагерной не замаран, вот и не жмется по углам и не ведется. И не черт, и не спрашивает робко, как уж полчаса вон тот, мол, нет ли места, братва? Взял и лег, где посчитал нужным, сразу срисовав, кто где лежит, чтоб ни ниже, ни выше своего звания не лечь. Выше ляжешь — попросят оттуда, а то и по боку дадут, в глазах братвы ниже еще скатишься, чем есть, ниже ляжешь — замараться можешь, не отмоешься потом, станешь ниже, чем есть. Тонкая политика — табель о рангах, кто где лежит, кто где сидит!

Устроился я и лежу, за жизнью камерной наблюдаю. А там все как обычно: блатяки мелкие брови сдвигают, губы выпячивают, друг друга кличками да зонами, ну если не пугают, то попугивают — мол, вон я какой, — и там был, и тех знаю, и с теми хавал. Смешно. Жулики повесомей сразу друг друга видят и щупать начинают — тот ли ты, за кого себя держишь, не подсадной ли, не кумовской ли, не фуфлыжник ли (проигравшийся и не отдавший долг)... А есть и совсем серьезная публика, жулье, но матерое, в транзите все режимы намешаны. Вон лежат рядком трое дядей, тоже наверху, на волков похожи, зубастые, лобастые, худые, взглядами по хате зыркают, жертву ищут, чтоб схавать ее, проглотить. И найдут. Тут булок с маслом, на двух ногах, навалом, так и ходят, так и просят: проглотите нас, чертей, а то мы и так уже напуганы. Вон мужички из колхоза, сидора как матрацы, волки те все на них зыркают, как рентгеном матрацы те просвечивают, да насквозь. Значит, делиться придется колхозничкам, это точно. Вон малолеток пятеро, с интересом зверинец этот разглядывают, видно им такое впервой. Вон дедок на нижних нарах на край присел, с палочкой, хотя не положняк ни костыли в хате, ни палочек иметь. Но уж сильно старый и ветхий дед, лет восьмидесяти на вид. И что-то сидора не видать у старого... Поддаваясь внезапному порыву, достаю из мешка шматок сала, луковицу и, не одевая, сапог, спрыгиваю с нар и подхожу к деду.

— Держи, старый! — грубовато сую ему в руку подарок. Дед растерянно моргает, глаза у него становятся влажными.

— Да за что, не надо, сынок!..

— Бери, бери, не последнее отдаю, у меня еще есть.

Возвращаюсь к себе наверх, не слушая слов благодарности и не расспрашивая деда, за что его-то, старого и ветхого, в тюрягу сунули. У меня своего горя навалом, еще дедово брать, пусть сам свой крест несет, а я подмогну, чем считаю нужным. Кое-кто заметил произошедшее в хате и не спускает с меня глаз. Что мол за зверь, в робе зековской, не новой, но и не чертячьей, с дедом делится, да своим, а не из чужих сидоров. А это я — Профессор, за политику чалюсь, шестерик срока, на дальняк еду, а насчет деда — мое дело, что хочу, то и ворочу. И никто мне в этом деле не указ. А насчет своего, не из чужих сидоров, это как посмотреть... Вообще, я ни к кому не лезу и ко мне лезть не нужно. Укусить могу, да пополам.

Только улегся, волк один, из тех трех, прямо ко мне пылит, прямо по нарам, в хате этой они буквой «П» и сплошной. Идет, через людей лежащих перешагивает. Дошагал, уселся. Началось обычное толковище.

— Откуда, землячок?

— С Ростовской семерки общака, а ты?

— Я местный, в четвертый раз к хозяину. Все за магазинчики-ларечки. А ты?

— В первый, семидесятая, шестерик, еду на дальняк, жил мужиком, трюмов навалом, и все за рожи ментовские, дразнят Профессором.

Оттарабанил скороговоркой и зубы скалю, улыбаюсь. Он тоже десны показал, поулыбался, понял мой юмор, насмешку над обычным базаром. Понял и оценил.

— Ты веселый, браток, хотя об рыло можно порезаться...

— А ты в зеркало давно гляделся?

Хохочем в голос, довольные собой и друг другом. Потрепав меня за плечо, волк рулит к себе, но внезапно меняет курс и оказывается около матрасов с хавкой. Началось. Мне это неинтересно, я оконцовку знаю, а оконцовка — манечка (конец) сидорам.

Лежу, кимарю, хорошо. Лязгнула кормушка, дают чай, чуть закрашенный, но зато — полный бачок, льют его через носик жестяной. Следом пайки: хлеб, на бумажках — сахар, селедку. Отдаю селедку и сахар деду, хлеб забираю себе, собираюсь отобедать. Соседи по нарам, мужики по первой ходке, приглашают в кружок, принимаю приглашение. Многие в хате объединяются в кружки, в семейки на обед, хавают. Все хавают не спеша и вдумчиво. У кого что есть, то и хавают.

После обеда — развлекательная программа. Первый номер: колхозные сидора половинятся. Но половинятся по-зековски, на большую половину и маленькую. Отгадайте, кому достается маленькая? Правильно, хозяину сидора. Большую волки уносят с собою. Законная добыча. А вот и основание для дележки, чтоб в беспределе не обвинили, хотя некому. Деду выделяют, да от души. И хавки, и белье теплое, и носки шерстяные. Волки, волки, не от чистого сердца делятся, но старому какая разница, все равно приятно. Растрогался дед, глаза вытирает и кланяется. Во все стороны кланяется старый и благодарит:

— Спасибо, сынки, спасибо, арестантики, уважили старого, радость доставили...

А голос — срывающийся, дребезжащий.

Номер второй. Нашли петуха. Рядился под мужика. Бить не стали — сразу раскололся, штаны снимает, на парашу идет. Очередь страдателей выстроилась. Номер третий. Один из малолеток под крутого жулика рядится, стиры (карты) достал и тусовать начал. И правильно, со знанием дела тусует, видать, не впервой. Но только молод, есть люди в хате, они эти стиры двадцать лет в руках мусолят. Вон волки оживились, зовут малолетку к себе.

— Слышь, босяк, пыли к нам, по маленькой перекинемся...

Играют в буру, явно трое против одного. Дурак малолетка. Готово. Втюхался по уши, не заметил, как пять катек (пятьсот рублей) всадил.

— Чем рассчитываться будешь, орел?

Мнет печально неудавшийся жулик полтинник, не понимая, как же так? На малолетке всех обувал, обыгрывал, а тут... Забирают волки полтинник, забирают сидор тощий, но мало! Ой, мало! На пять катек столько надо, сколько у него, у малолетки никогда не было. Предлагают волки за расчет на выбор: или к ним ложится, в середку или мойкой (лезвием бритвы) вены вскрыть и мойку дали. Не играл бы ты, браток, не ходил бы без порток! Не режется, не пилится, не коцается малолетка, жить хочет, и жалко себя, тело свое молодое, красивое, на которое уже волки глаз положили. Что им тот петух, которого все на параше дерут. Староват, потаскан, да и место свое знает, правда, напомнить пришлось. А этот орлик: молодой, глазастый, худенький, да и в жулика играть пытался, не на свое место лез. Ну, землячок, раз не режется тебе, значит, иди сюда, и дядя один, из волков, раз — и поднял его за шиворот зековской робы наверх. Положили его в середку, бушлатом накрылись. Дальше не интересно — не бился, не резался, плача под бушлат лег, значит, ему так хочется, значит, так ему в кайф. Жизнь волчья, поганая, и если ты не волк, и не другой зверь с зубами, а овца — значит, съедят! А перед этим отодрать могут.

Вечером деда и еще двоих выдернули. Старый в дверях встал и низко-низко поклонился, всей хате, всей братве. И волкам, и колхозничкам, и малолетке, на нижних нарах над судьбой своей плачущему, и мне. Поклонился и пошел.

А вскоре и отбой. Все спать улеглись, даже волки. Видно устали от трудов неправедных, дележа хавки и обыгрывании малолетки. Поспали, утром жизнь началась, кого сюда, кого туда, кого куда. В обед снова не горячее, на транзите каша не положена, редко дают, если в кухне осталась, да баландерам команду дадут — тащить. Хлеб, сахар, рыба соленая. Интересно, что за блядь эту комбинацию придумала, этот комплексный обед на сутки? Хлеба пол-булки, сахару ложка столовая, рыбина одна, если длиннее ладони. Ржавого цвета селедка, которую, наверно, еще японцы поймали, а советские солдаты в сорок пятом отняли. Вот и кормят зеков ею до сих пор.

После раздачи пайки, снова дергать начали. И меня в том числе. Собрался, попрощался, у дверей стою, жду. Дернули, коридор, без шмона в автозак.

Повезли. Дальше повезли, на вокзал, велика Россия, много в ней тюрем, всей жизни не хватит, чтоб хотя бы объездить их, хотя б побывать. Да и на хрен только такое путешествие, кому оно нужно.

Столыпин. Слышу свою фамилию, бегу, обзываюсь, лязгает решка, сидор — наверх, сам следом, на золотую середину.

— Привет, братва, вместе ехать будем, вместе веселее!

Ворчит братва, но подвигается, если лезет, значит положено ему сюда лезть. Каждый знает свое место, свое стойло. И на воле, и в тюряге. Каждый.

Стучат колеса, стучат, стучат, стучат...

Не стучите колеса,

Кондуктор, нажми на тормоза,

Я к маменьке родной

С последним приветом,

Спешу показаться на глаза...

Прямо про меня, про жизню мою ментами поломатую, властью советской исковерканную. По коридору ходит морда рыжая, конопатая, сержантскими погонами посверкивая, желтым лантухом на темно-малиновом фоне, широкими плечами покачивая. Ходит и прибаутками сыплет, да все на «О» наворачивает:

— Вологодский конвой очень злой, шутить не любит, шаг вправо, шаг влево — побег, прыжок на месте — провокация. Стреляем сразу, без предупреждения, пуля-дура не догонит, сам сапоги сниму — догоню!

Хохочет братва, заливается, аж слезы выбило, ну, отмочил, ну, рыло, ну, повеселил, ну, ну!...

А морда сержантская, братву повеселила и к главному номеру своей программы перешла:

— Граждане зеки, у вологодского конвоя имеется в продаже картофель отварной, огурцы соленые, помидоры ядреные, одеколон «Тройной», да в первом купе зечка едет одна, уж очень истосковалась. Двадцать пять рублей и туда отведу, на полчаса. Я думаю, за полчаса, она коня умотает, уездит. Кому чего, говори, давай.

Гогот, хохот, гомон! Ай да конвой, а еще вологодский, ай да сказки про злобу его рассказывают! А он золотой, прямо брильянтовый!..

В нашем купе-секции денег не оказалось. Может и были, делиться не захотели. Так и ехали насухую, через решку смотря, как солдаты миски с дымящимся картофелем носят, с огурцами, с помидорами. Как «тройняшку» таскают, пузырьками позванивая. Запах от одеколона того по всему столыпину пополз, и всюду проник. И к зечке, истосковавшейся, человек несколько сводили. В очередь, как на оправку... Весь вагон интересовался:

— Ну как? В кайф или так себе?

— А ты сам сходи, попробуй. Я заплатил, а ты на халяву хочешь подробности знать!

— Ну уж нет, я лучше с петушком, дешевле и привычней!

Хохот, гомон, шум! Все знакомо, все привычно, все надоело. Лежу, смотрю в потолок, тоскую. Только уснул, крик:

— Приехали, готовиться к выходу!

Наш выход, мы как артисты в этом театре абсурда.

Лязгает решка, бегу по проходу, крик «Бегом!», поворот, солдат, прыжок, другой солдат, падаю на лавку в автозаке. Крик «Бегом!», поворот, солдат, прыжок, другой солдат, падаю на лавку в автозаке. Крик «Бегом! Следующий! Бегом!» стоит в ушах, звенит в голове. Набили, как селедку, под крышу.

— Поехали!

Славный город Нижний Новгород, обозванный большевиками в честь бродяги и мелкого воришки Алешки Пешкова, кликуху носившего — Горький. Где-то здесь и Сахаров проживает. В ссылке. Сюда мы, хипы, Лешку Корабля командировали. На связь. Хорошо, что на перроне ментов было больше, чем людей. И замели Лешу в спецприемник, постригли, отсидел он месяц, дали ему справку и домой отправили, в Омск. А не езди, если ты не командированный и не в отпуску. Ежели каждый будет ездить, когда вздумается, это что же будет — это анархия будет, беспорядок. Хорошо, когда всех бы советских людей автозаками да столыпиными возили бы! Вот тогда и наступил бы коммунистический порядок...

Леша же назад поехал, в Ростов-на-Дону, к нам. Хорошо, что его замели менты, иначе б Сахарова с нами по делу потащили бы да и себе навредили, так что уже не расхлебались бы. А так Сурок только пятнадцать получил, остальные кто сколько. Ну, суки!..

— Приехали!

Перекличку по фамилиям, обзываюсь, шмон, хата. Маленький транзит, пустой. Нары от стены до стены в два яруса, в углу параша, над нею кран. Располагаемся. Тесно. Шум, гам, в углу уже драка. Два каких-то черта делят место. Под солнцем. Блатяки прогоняют обоих под нары. Все успокоилось, все вошло в норму. Интересно, как в зависимости от ситуации, от обстановки, делят места блатные, как гибко подходят они к этому делу, вдумчиво, не догматично, не закостенело.

В зоне, в бараке, лучшее место внизу, в двух дальних углах от двери. Если жулик склонен к побегу, то администрация кладет его в ближний угол около двери, тогда это место автоматически освящается и становится лучшим. На тюрьме, в камере, лучшее место противоположное от параши, в углу внизу, под окном. На транзите — верхний ярус, подальше от окна. Лучшее место — это лучшее! То есть — теплое, светлое, не вонючее, подобающее лицу, с гордостью носящему звание — жулик, блатной. Так-то. На транзите нижний ярус темный и холодный, вот и пусть там черти спят, им положено. Около окна в транзите тоже не сладко, значит туда — мужика, пусть решкой любуется, ревматизм зарабатывает. Социальная справедливость в действии. На воле мой папа-каменщик квартиру имел-получил, в панельной хрущобе. Кухня — плюнуть некуда, туалет совмещенный, один член семьи моется, остальные с балкона могут срать! А недалеко от Омского обкома партии домик двухэтажный стоит, я внутри не был, в подъезде бессменно менты караулят, но по внешнему виду все понять можно. И туалеты там раздельные, и ванные побольше, и кухни, наверно, не как в нашей квартире. А все потому, что в домике том главный жулик живет, председатель обкома. Сам, жена и двое детей, деток. А в домике том восемь окон. По фасаду. На каждом этаже. Этажей два. И сбоку два окна. И проем стены между ними еще для двух окон... Но папа мой простой мужик и шконка ему полагается так себе, посередке. А жулику с партбилетом — угол почетный да теплый. Ну и все тоже остальное...

Лежу, смотрю, думаю.

Утром перекидывают всю хату в другую. Все разнообразие. Приходим. Хата как хата, раза в три больше и народ есть. Знакомимся, располагаемся. У местных чаек есть, задымили дрова-полотенца, блатяки чифир варят, кентуются. Я лежу на нарах и все думаю. Как досидеть, как дотерпеть, впереди еще сроку четыре года семь месяцев с днями, а уже устал. Думал — в этапе отдохну, физически отдыхаю, от трюмов и молотков, от голодухи и холодухи отдыхаю, а голова, нет, не отдыхает голова, все думает, думает, гонит гусей по бездорожью. На немножко отвлекусь и снова гуси. Просто караул.

Просидел я в Нижнем Новгороде четверо суток. Попал на выходные... Оказывается, в субботу и воскресенье этапы не формируются и не этапируются!.. Порядок до абсурда. Не жизнь была, а малина, на киче в Нижнем. Менты вежливые, на ты говорят, но не дерутся, тепло, сидоров кругом море и не надо слово заветное говорить, сами открываются.

— Откуда, земляк?

— С Ростова-папы.

— Куда едешь?

— На дальняк везут, в Сибирь

— Лес валить?..

— Тот лес еще не вырос, который я пилить буду, — шучу я, а братве нравится.

— Присаживайся, не стесняйся, перекусим, что будешь — сало, колбасу?

— И сало, и колбасу, а у тебя больше ничего нет?

Хохочет братва от моей наглости, все они местные, для них этапом с Ростова в Сибирь, как с Земли на Марс, вот и нравлюсь, да еще такое могу травануть:

— Помню, у нас один петух шар склеил из простынь, на кочегарку залез и дымом из трубы его надул.

— А дальше?..

— Взлетел, дым остыл и петух упал на веранду начальнику опер.части, куму. А дело было вечером, тот сидел, чай пил. Тут петух с неба и прямо на стол...

— Врешь!

— Вру, а вы и поверили!

Хохочет братва, заливается, вот очкарик дает, ну, Троцкий, ну, уморил!..

Посмеялись, утерлись, по новой рты раскрыли и уши развесили:

— Помню, было раз, один жулик проиграл сто тысяч, пряники подвинь, браток, знатные пряники, так вот, проиграл сто тысяч и что делать — не знает. Но придумал: нарисовал ночью бумажку в сто тысяч рублей и принес в расчет, это что за баночка, мед? Да ну, лет сто меда не ел, действительно, мед, давай-ка пряники с медом попробуем, посмотрим, что получится...

— Дальше! — не выдерживает братва.

— Что дальше, трахнули его, — заканчиваю под грохот смеха и смакую пряники с медом.

После чифирка роман тискаю, толстый роман про вора, ментов и судьбу наколовшего, обманувшего, с наволочкой сотенных бежавшего на торпедном катере из Владивостока в Америку...

Тут уж и из-за дверей хохот раздался да звон ключей. Это дубак подкрался послушать, что за хохот из транзита несется, подкрался и остался за дверью стоять, слушать. Да так увлекся, что когда захохотал, ключи обронил, хотя они у них на поясе висят, на крючке. Так хата от дубака этого со смеху чуть не уссалась. А я еще керосину плеснул:

— Его подставили подсматривать, а он — подслушивает. Видно хочет тоже катер торпедный стырить и в Америку свалить!

Братва так и легла от хохота, с подвываниями. Так и просидел четверо суток.

На следующий день меня на этап. Попрощался с братвой и снова — автозак, снова столыпин.

Стучат колеса, стучат на стыках, трясет столыпин, качает. Уснул, проснулся, а братва уже другая. Это я да еще человек пять-семь от одной кичи до другой едем. Остальные в пределах своей области с Нижнего выехали, кто на зону, кто на КПЗ районное, на следствие, на суд. Границу области перевалили, в обратном порядке началось: кто с зоны, кто с суда, кто на пересуд, кто в обл. больницу, кто со следствия и все в тюрьму. Иногда я оставался один в секции, а во всем вагоне от силы человек пять, но столыпин переваливал через границу области и вагон снова заполнялся. Снова стоял шум, гам, хохот и гомон.

Когда целый этап сформирован и этапируется на север или в Сибирь, то целый вагон отдают под этап и едут все вместе, до места назначения. Если же как я, один, то везут на перекладных. От тюрьмы до тюрьмы.



ГЛАВА ВТОРАЯ


По мордам, по рылам зековским, можно географию изучать нашей великой Родины. Вот пошли скуластые, но с широкими глазами, с гортанной речью зеки. Все ясно, братва, в Башкирию въехали. Это ж надо, как наш столыпин петляет, — как бухой. Ну ничего, уфимская пересылка неплохая, менты не злобные, а братва не быки, с понятием. Знаю это все понаслышке, но из первых рук, братва тут была, рассказывала.

К вечеру доехали до Уфы.

— Приехали! Выходи! — бегу бегом, да как не бежать — крик стоит и рев:

— Бегом! Бегом!

Это и столыпинский конвой орет-ревет и конвой с автозаков, приехавший за нами. Откуда это повелось — не знаю, от чего это повелось — не ведаю. Но испокон, от истоков Советской власти, ревет конвой:

— Бегом! Бегом!

Это при царе пешочком ходили и исправнику говорили:

— Вы мне, батенька, не тыкайте, я с вами свиней не пас!

Сейчас, если так сказать, то могут просто сгоряча забить. Насмерть. Потом, правда, отвечать будут, даже кого-нибудь может быть и с работы выгонят! Ужас! Но чаще всего бывают выговоры, лишение премий, передвижение вниз в списке на очередное звание, награды, квартиры, дачного участка... Ненавижу!..

Гремят ворота, лязгают двери и решетки.

— Приехали! Выходи!

Шмон и переписывание шмоток. И подробное, — что на тебе. Это нам знакомо, в Новочеркасской киче практикуется, чтоб сразу видеть, кто что у кого отнял. Уезжать будем — тоже проверять будут. Но здесь не кича Новочеркасская, здесь транзит, этап. Хитры менты, но зеки хитрей. Будем уезжать, проверка шмоток, а ты:

— Гражданин начальник! Я старые в камере выбросил, они совсем негодные стали, а эти я из сидора достал-вынул, там они и лежали!

И невинными глазами корпуснику в рыло смотришь. Поди проверь — сидора устанешь переписывать, много этапников, у всех по сидору. У некоторых вообще два. Но к таким пристальное внимание, особый интерес — и что это можно возить в двух сидорах? Так что начальнику не узнать — из своего сидора вынул или из чужого...

Переписали шмотки — и в душ. Вот это сервис! В большинстве тюрем дубаки говорят — приедешь на место, там и мойся.

Моемся от души, никто не гонит. Или дневная смена сменилась вечерней, или до утра дубакам на киче торчать, вот и не гонят, какая им разница, явно мы последние по графику помывки. И не плохие дубаки, не злобные, жалко им что ли воды, мойтесь зеки, полоскайтесь!

В большинстве тюрем баня — это душ. В большом зале трубы под потолком и рожки, где течет то густо, то не очень, жмутся зеки, толкаются, а вода то кипятком ошпарит, то льдом голимым... То взвоет братва, то матом покроет и банщика, и ту блядь, кто баню строил. Но есть и душевные бани. На Ростовской киче знатная, но и на Уфимской не хуже. Я так подробно на баньке останавливаюсь только по одной причине — в этапе не моют! А ехать ты можешь и месяц, и два...

Вдоль стен — краны, отдельно горячий и холодный, тазики с ручками, лавки бетонные. Красота! Я сразу пару тазиков прихватил и один в другой поставил. Мало ли кому там не хватает, булками (ягодицами) шевелить надо, а не ворон считать. Кича тут, а не курорт! Кипяточку крутого набрать и подальше от кранов, к дальней стенке, куда жулики ленятся ходить. Окатил бетонное сиденье, чтоб грязь и заразу смыть. Окатил, мыло, бельишко, какое хотел постирать, положил, соседу, который уже мылится:

— Глянь браток, одним глазом, что б не залез черт какой-нибудь, я водички налью.

А ему и приятно, значит его то точно за черта не держат. Я к кранам, воду набираю такую, что рука не терпит. Ничего, я хитрый. Отнес тазик, поставил, из под него второй вынул и снова к кранам. Набираю горячую, но терпимую. Принес, второй таз на пол, ноги туда. Ах! Хорошо, браток, ох, хорошо!.. Ну, а теперь мыться можно, потихоньку. А потом и состирнуть.

Идем в хату разомлевшие, распаренные, подобревшие. Кто-то крикнул-крякнул:

— Сейчас бы грамм сто, на каждый зуб!

Засмеялась братва, у, губа не дура, это ж сколько наберется, ух, хорошо бы... В хату пришли, а там чудеса продолжаются. Только вошли, транзитка как транзитка, нары буквой "Г" деревянные, в два яруса, два окна узких, полуподвал все-таки, в углу параша, — как кормушка распахнулась и зек скуластый, в пидарке заглядывает:

— Жрать будете?

Вечером по всей России рыбкин суп полагается, страшное месиво. По всей России лагерной, тюремной, Поэтому мы не очень заинтересовались, уж лучше сало с луком, намного приятней и полезней для зековского здоровья.

А зек не унимается:

— Гороховый суп с тушенкой?

Мама моя родная, куда привезли? Моют, не бьют и жрать дают! Может, по ошибке за границу завезли? да вроде все по-русски говорят — и дубаки, и хоз.банда.

Наливает зечара из коридора по полной миске, аж до краев, да не баланды жидкой, а наваристого густого супу и с мясом, с тушенкой разваренной, развалившейся!

Нажрались, чуть не лопнули, разлеглись по нарам и спать. Хорошо, когда хорошо, хорошо, когда тепло, сытно и не бьют! Еще на воле хорошо, но это из области фантастики. А советские зеки реалисты.

Утром хлеб, сахар, селедка. Как обычно. А через часок и на этап.

Автозак, столыпин.

— Поехали!

Едем, стучат колеса, входит и выходит братва, а я лежу и думаю, лежу и смотрю. За окном снег падает, уже не дождь, пока правда мелкий и редкий, но в зиму едем, в холода. Надо свитерок повстречать, бельишко теплое, носки, портянки. Шарфа нет да шапка нужна, в пидарке уже уши мерзнут, гляди отвалятся. Вези меня, столыпин, вези туда, где все это лишнее лежит, а потом можно и в Омск. На зону... В зоне тоже шапки дают и портянки, только шапки те на рыбьем меху, ну а портянки — у меня платок толще, носовой. Уж лучше я сам все приобрету, самостоятельно.

— Приехали! Выходи по одному! — ревут солдаты и прапора, жутко ревут:

— Бегом, бляди! Бегом!!!

Бегу, прыгаю, падаю. На скамейку. Едем. Тесно, темно, холодно. Урал! Свердловск! Еще одним бандитом город обозван... Все наслышаны про Ивдель и Златоуст, Копейск и Пермь, но одно дело слышать, другое самому увидеть.

Шмон, зверский и тщательнейший, в жопу фонарем светят, а ты булки раздвигай!.. И в хату.

А! Ой, мама... Куда попал, дыхание перехватывает, ноги к полу примерзают... Это что же за хата!.. Куда там Новочеркасскому вокзалу до этой хаты!! Да тот многолюдный вокзал, боксик тесный, по сравнению с этой хатой! Здесь убьют и никто не узнает!

Длиной шагов сто-сто двадцать, шириной чуть меньше и с двух сторон, вдоль двух стен, нары деревянные, но какие нары, и в три яруса! Да между ярусами стоять можно! Кое-кому в полный рост! Например мне... И шириной метра четыре, в расчете на два ряда... И народу как, как, ну не знаю как, как будто две зоны, где я сидел, в одну хату загнали!.. У дальней стены ряд параш возвышается, двенадцать параш и все равно у каждой очередь... Да, приехали, дальше некуда...

Залезаю на левые нары по деревянной лестнице, сколоченной на века, отполированной ладонями десятков, сотен тысяч зеков, прошедших этот вокзалище, залезаю на второй ярус и оглядываюсь. Картина впечетляет! Наш этап, тридцать с лишним рыл, просто растворился среди хаты, захочешь кого найти и не сможешь. Между нарами на широченном проходе тусуются, спят, сидят, хавают, лежат, дерутся, делят сидора, трахают петухов, одновременно месиво из людей, это ж сколько нас здесь, неужели за тысячу?!

Лезу на третий, сидор не оставляю, понимаю, что если свистнут мой сидорок, то концов уже не найдешь. На третьем ярусе не так плотно как на втором или, тем более, на первом. Социальная лестница в материальном воплощении. Решаю остановиться здесь, на третьем ярусе. Подхожу к одной группе блатных, обходя спящих и лежащих. Здесь пристроюсь. Все же лучше рядом с хищниками, чем с шакалами. Хоть какие-то сами собою придуманные правила соблюдают. Здороваюсь:

— Привет, братва! Примите в компанию, а то одному тоскливо.

— Подсаживайся браток, подсаживайся, мы тебе тоску мигом разгоним! Откуда?

Рассказываю честно: кто я, что я по этой жизни поганой, мимоходом, но к месту Костю-Крюка упоминаю, куда везут — не знаю, за политику сижу, зачем везут — бог его знает. Встрепенулся один зечара, чем-то на Ганса-Гестапо похожий, только злее и примитивней. Встрепенулся и:

— Костя-Крюк говоришь, домушник, вор, знаю-знаю, мелкий и такой лысый...

— Это ты его с Лениным спутал, — под общий смех рассказываю как по натуре Костя выглядит. А зечара не унимается:

— Слышь, Профессор, складно ты брешешь, а какой портак на клешне правой у Крюка?

Вспоминаю и рассказываю подробно:

— Горы, солнце, внизу надпись "Колыма", а над солнцем буквы "М" и "Н".

— Ну точно, я проверял тебя, на туфту брал. Мы с Костей кенты, на Колыме пятерики тянули, он зону держал, а я седьмой барак. Эх, время золотое было...

Воспоминания его прервал один из жуликов, длинный, худой, рыло в шрамах, зубы железные:

— Слышь землячок, а че у тебя сидорок пухлявый, че набил?

— Ты че, черт, зубы жмут?! — резко, с пол-оборота вступается за меня кент Кости:

— Умри, чахотка, ниже от сидоров плюнуть некуда, браток сам пришел, жизнь правильно понимает, а ты, погань, беспредельничать тут вздумал?.. — и глаза с прищуром, рот в оскале, кулак наотмашь, одно плечо вперед и ждет. Не стал зубастый бодаться, за слова цепляться, отодвинулся:

— Че ты взбесился, что ли? Пошутил я насчет сидорка...

— С бабушкой своей шутки шути, здесь я пахан, понял, чем дед бабку донял?

— Понял, Махно, не буду больше. Держи пять, Профессор, не таи зла.

— Да я и не таю, я сам хотел угостить, чем бог послал и колхознички поделились.

Общий хохот одобрил мою шутку. На третьем ярусе снова воцарился мир.

Знакомлюсь с братвой. Воров нет, но жулики авторитетные, и крытые прошли, и особняк. Я правильно сделал, что рассказал как есть, а не начал под жулика-блатного рядиться, как сдуру сделал бы какой-нибудь черт. Меня приняли в компанию. Не совсем, не полностью, если буду свое пассажирско-мужицкое место знать и помнить. А я не люблю, когда мне напоминают, и удар Рафа у меня в душе отпечатался, поэтому я и не делаю ничего такого, за что меня могут снова по рылу. Я хитрый и ученый.

Достаю гостинцы, угощаю, они подбрасывают свои, из тех же источников, хаваем. После хавки спрашиваю Махно:

— А как ты узнаешь, что тебя на этап кличут? Сверху не слышно, черта что ли пошлешь?

— Мне нужен этап? Как зонтик рыбке. Я, Профессор, уже четыре месяца здесь кантуюсь и мне нравится, думаю зиму пересидеть, а весной в зону. Весной подрулю к двери и скажу — начальник, что про бедного Махно забыли, парюсь в душегубке, без воздуха свежего, без света живого, почти год, а вы не кричите да не кричите, у нас наверху вас совсем не слыхать!..

Хохочет Махно своим словам, улыбаюсь я:

— А что, здесь совсем не ищут?

— А попробуй! — махнул рукой Махно на месиво людей, везде, где глаз достает.

— Менты поганые, пугают, мол кто не откликается — с пайки снимаем, но это брехня. Мне на полосатый ехать не с руки, зимой там караул. Слышь, Профессор, а тормозись тоже, до весны! В компании веселее, сам же говорил. Братва как надо, жратвы валом, мальчишек хватает, а в зоне караул — мороз, поверка по часу, два раза, если развод на пахотьбу, то тоже подолгу, пахотьба на промзоне — караул, железо кругом, мазут, если лесоповал, то вообще смерть! А трюмы, а хавка скудная, а молотки!.. Здесь же сидора приятно гладят глаз! — поэтично закончил зечара свой монолог. Я помолчал и ответил:

— Здесь неволя, там тоже, но там хоть воздух свежей, чем здесь, деревья, звезды, солнышко. Здесь же даже окон нет, одна вентиляция гудит...

— Это точно, — пригрустнул Махно:

— Балдоха там не греет, но хоть светит.

И замкнулся.

Окон действительно нет, часов тоже да и зачем. Полдень узнаешь по лязгу кормушки да крику:

— Хавка! Хавка!

И зек с хоз.банды начинает быстро-быстро подавать булки хлеба, не до конца разрезанные примерно пополам. Подает быстро, а еще быстрей считает — уследи попробуй, проверь, явно дурит. Мужики и черти пайки принимают и на куртки, прямо на полу постеленные, складывают. Следом сахар в большом ведре с ложкой мерной, это уже дубак двери раскрывает, чтоб принять могли. И следом рыба в нескольких жестяных ящиках. Полуразвалившаяся, гнилая, в черной жиже — ешьте, не хочу! Дележ происходит всегда следующим образом: кто-нибудь из семьи Махно неспешно спускается вниз с пустым сидором и мешочком под сахар. Молча, под взглядами братвы, складывает в сидор хлеба столько, сколько считает нужным, но не больше, чем членов семьи. Иногда демонстративно заявляет:

— Сегодня возьму на три меньше, у нас есть чем догнаться, пусть братве будет!

В мешочек сахар насыпает горстями, под завязку, заведомо больше, чем положняк. И, не обращая ни на кого внимания, возвращается наверх. Затем берут хлеб и сахар жулики-блатяки с противоположного яруса третьего. Затем хватают все кому не лень, в первую очередь хозяева курток, блатяки мелкие, сильные отталкивают более слабых. И каждый день остается до пятидесяти человек, не получивших ничего. И чаще всего это одни и те же. Такая процедура раздачи паек очень стимулирует желание уехать отсюда. И черти с мужиками уезжают, Дверь открывается, зек забирает ведро, ящики с жижей, процеженные руками голодных чертей. Обед окончен, следующий через сутки.

С противоположным третьим ярусом у Махно интересные отношения сложились. Он пахан вокзала и это признается безоговорочно. Но ходить туда, к соседям, побаивается и не скрывает этого. Оказывается, Махно трон свой переворотом занял, сбросив прежнего пахана, свергнув его. Сбросив в прямом смысле, с третьего яруса. Труп черти оттащили к дверям:

— Командир, уснул, сам упал! — заявили и вытащили в коридор прежнего властителя. Дубак не спорил, революция свершилась, ура, товарищи! Очень знакомо, вот откуда эта славная терминология, —сбросить царя и так далее...

Я умный, я хитрый. Я не стал спрашивать-интересоваться, какие доводы и приводы сказал и привел Махно. Мне это надо? Нет! Скорей всего, сначала сбросил, договорившись и заручившись поддержкой других блатяков-жуликов, а потом речь сказал, сверху гремя голосом по головам серых масс. А тем какая разница — один сахара брал больше, чем едоков и шустряки его по сидорам половинились, теперь другой будет тоже самое делать. Мужикам-народу все едино.

Но вот Махно и побаивается туда ходить, но руку на пульсе противоположного третьего яруса держит. Через осведомителя. Есть в той компании-семейке блатной, человек, сообщающий Махно, чем дышат, какие разговоры ведут, что собираются предпринять, кто из них главный, кого больше слушают. И сообщает эти новости, умереть от смеха можно, на параше. Семьянин Махно знак подает, на краю нар становясь и подтягиваясь. Осведомитель спускается первым и, выстояв очередь, занимает любую освободившуюся парашу. Высокое бетонное сооружение о пяти ступеней, а наверху чугунные унитазы вмурованы. Наверно, антиквариат. Махно попозже спускается не спеша, с тремя телохранителями! и к параше вышагивает. Очередь почтительно расступается — пахан идет. Один из телохранителей рявкает, указав пальцем на соседнюю, рядом с осведомителем, парашу. Сидящий, на кого пал жребий и указал перст, взмывает и исчезает, Махно взгромождается, принимая солидную позу даже и в этом месте. Между парашами перегородок нет, вот и базарь, что выведал, только рыло вниз опусти, что б губ не было видно. Смех и только, конспираторы! Я спросил у Махно:

— Почему сам на связь ходишь, почему не пошлешь кого-нибудь?

— Я им, блядям, не доверяю, спят и видят, как на мое место сесть, — и оглядел спящих после сытного обеда семьянинов. Меня поразила злоба и откровенность слов. Махно продолжил:

— У тебя мозги не прочифиренные, может подскажешь еще чего-нибудь, чтоб не спалить стукача?

Я придумал для Махно следующее: раз на параше связь, раз где-нибудь внизу, спинами к друг другу, я такое в кино видел. Где в следующий раз встреча, можно договориться в предыдущий. И сигналы надо менять. Сегодня потягивается, завтра бреется... Махно согласился со мною и серьезно поблагодарил меня за ахинею.

Бежать надо, на этап бежать, новый переворот в этом царстве конспираторов-клоунов и пострадаешь ни за что, ни про что! Игры клоунские, но играют всерьез. И последствия могут быть серьезные.

Стал я чаще у двери караулить, в толпе желающих уехать простаивать. И дождался. Кликнули меня, обозвался я, оказалось на этот раз точно я, а не однофамилец, и бегом наверх. Сидор забирать и прощаться.

— Да не гоношись, Профессор, не гоношись. Через часок дверку отомкнут, не раньше. 'Гак что успеешь. Ты лучше вот что скажи — не надумал случаем тормознуться?

— Нет, Махно, не надумал. Не таи зла, воли хочется, пусть урезанной, зоновской, но воли. А тут дым висит, как над Лондоном туман. Поеду!

— Ну, решил, так решил, спасибо за советы! Эй, Зуб, Вадька, Шнапс, покидали что есть понемногу Профессору в сидор. На этап едет пацан, собрать надо. Держи пять и не поминай лихом!

Я и не поминаю лихом. Поминаю как есть. Стою у двери, сидор потяжелевший на плечо повесил, на лямку, иду. Зеки вокруг тоже ждут. И дождались.

— Кого назову — обзывается и на коридор! — крикнул рослый дубак с красным рылом и началось...

Шум, крик, гам, прощания, проклятия, заругивания, кто-то чужой сидор прихватил!..

Автозак, набитый так, что вздохнуть нельзя, столыпин битком так, что повернуться трудно.

— Поехали! Поехали! Поехали!!!

На воле снег лежит, я мельком видел, когда в столыпин из автозака под рев солдат, сигал. В вагоне холодно, тесно... Закемарил сидя, внизу, прижатый в угол. На второй полке тоже сидя ехали, теснотища. Закемарил и вспомнил, как Махно меня уговаривал остаться... Долго я не мог понять, чем импонирую умным жуликам, босякам крутым. А общаясь с Махно — допетрил. Нравится жулью, что я всем своим поведением и жизнью говорю, что могу и я до блатяка дотянуть, нема косяков, ментов ненавижу и долблю их, как только возможность выпадает. Но! Но так, как судим я за политику, а раньше не сидел и блатным не был, то знаю свое место и выше мужика никуда не лезу... И настоящим блатным, с головою, это по душе.

Заснул я и проснулся от рева, заглушающего все. Сначала не разобрал в чем дело, а потом сообразил — это мы приехали. Просто приехали.

— Приехали!

— Выходи!!

— Бегом!!!

Лязгает решка и у нашей секции, все выпуливаются по одному, солдат даже не прикрывает решетку и стоит рев:

— Бегом! Бегом! Бегом!!!

Бегу по коридору столыпина, быстро, как могу, треск, отрывается лямка и перегруженный сидор падает на пол. Нагибаюсь, подхватываю его и бегу дальше. Под рев:

— Раззява! Беггомм!!! Сука, бегом!!!

Бегу, поворот, прыгаю в автозак и чтоб не терял сидора, не тормозил конвейер, получаю ощутимого пинка. Сапогом по жопе!.. Ну, бляди!

Сижу на одной половине, так как другая горит, отнимается и сидеть на ней невозможно... Ну, гад!

Везут. Холод. Темно. Лязг ворот, лязг дверей, лязг решки. Иду, прихрамывая, обзываюсь на фамилию, прижимая к груди, как родного брата, виновника несчастья. Так в обнимку и вошли в хату.

Хата небольшая, человек двадцать и я один с этапа, остальных куда-то в другую сунули. Нары от стены до стены, в два яруса, одна параша, неужели бывают такие хаты, после Свердловского ада даже и не верится.

— Откуда, земляк? — с излишне блатными, протяжными нотками все тот же надоедливый вопрос.

— Оттуда, — показываю на дверь и располагаюсь наверху, посередке.

— Тебя по-человечески пытают, ты, в натуре...

Внимательно смотрю на "пытальщика" и мгновенно все срисовываю. Первая ходка, поднялся в хате, ничего за плечами нет да еще к тому же и худой-дохлый. Пялит глаза, губы растягивает в презрительную ухмылку, сдвигает брови. Клоун! Набор знакомый, только в его исполнении вызывает смех. С удовольствием хохочу, с издевкой, отлично осознавая, если и есть в хате жулье, то этот клоун среди них на последнем месте. Поэтому и хохочу. Блатяк растерялся:

— Ты че, ты че?

— Ниче, я тебе должен? — перестаю хохотать и спрашиваю. Он еще больше теряется:

— Ну я спросил...

— А кто ты, чтоб пытать, обзовись?

— Как, обзовись?..

— Ты кто?

— Валет...

— Вот и будь им, а меня не трожь!

Ложусь на брюхо, так как жопа побаливает. А блатяк не унимается:

— Слышь, Мартын, он с нами говорить не желает!

Ого, есть еще и Мартын, яйца повесил на тын. Второй подает голос:

— А мы его попросим!

Я чувствую, как кто-то дергает меня за сапог. Резко сажусь на край нар и вижу еще одного кандидата в повелители. Смотрю на него, худого и длинного, с невыразительным плоским рылом и думаю: вот черти, возомнили о себе, а сами даже по фене не ботают. Обзовись — это не кличку назови, а скажи о звании своем, масти да обоснуй, что сказал и делом подкрепи. Нет на них жуликов серьезных, вот и блатуют, перхоть поганая. Решаю не доводить дело до драки, двое против одного все же, решаю задавить толковищем:

— Как тебя звать?

— Здесь я буду спрашивать, слазь говорю!

— Ты по фене ботаешь, музыку знаешь?

— Какую музыку, а по фене ботаю, ты, в натуре, слазь, черт, базар есть!

Злоба потихоньку просыпается во мне, но я еще пытаюсь решить дело миром:

— Ты меня чертом обозвал, а ты меня знаешь? За базар отвечаешь, человече или получать придется?

— Че, че? Че значит, получать, да кто ты такой?!

— Человек прохожий, обшитый кожей, прозываюсь босяком, а живу кувырком! Ты по какой венчался?

— Че?

— Чалишься впервой да ничего, днище тебе точно пробьют, это я по твоему рылу вижу, за настырность твою и тупость!

И резко, сильно, со злобой, бью блатяка сапогом в плоское рыло. Он охает и отлетает. Ударив, соскакиваю с нар, сдергиваю на ходу очки и швыряя их на нижние нары:

— Покарауль, братки!

Мартын лежит на полу, держась обеими руками за рыло, второй подскакивает ко мне, я не успеваю увернуться, скулу ожигает удар, голова мотнулась. Кидаюсь к двери, в спину крик:

— На лыжи встал, лови его!

У порога стоит миски, стопка мисок, я их раньше заприметил, не отдали в коридор, не успели, хватаю верхнюю и резко поворачиваюсь. Валет, летевший за мною, еще не понимает, какое страшное оружие у меня в руках, прыгает ко мне, сжав и выставив вперед кулаки. Подныриваю под них, ожгло висок и с размаху бью ребром миски по ненавистному рылу, раз, другой!.. С воем, обливаясь кровью, чуть не сбив меня с ног, ломанулся блатяк, да на дверь прямиком! Ай да блатяк!.. Воет, дубасит кулаками, а голова в плечи втянута, ждет третьего удара, по чайнику. А где же Мартын с яйцами? Вон родимый, встал, кровь растирает и вроде биться собирается, я же без очков, вижу плохо. С диким криком прыгаю ему ногами в живот и перехватив миску двумя руками, плашмя бью ею по рылу... Изо всех сил! Мартын с воем катается по полу, держась за морду. Пинаю его еще пару раз по ребрам. На память.

— Прекратить! — стегает меня окрик. Оборачиваюсь, дверь распахнута, лыжник в коридоре, а в проеме стоит майор, корпусняк. Невысокий и без дубины. Дубак придерживает двери и заглядывает с любопытством в хату.

— Прекратить! Что за безобразие?!

Мгновенно соображаю, как постараться избежать молотков.

— Все в порядке, командир! Просто ребята попросили немного —и я им дал, но конфликт исчерпан полностью! Шума больше не будет — клятвенно заверяю. А этих чертей даже можно оставить. Все будет правильно.

Корпусняк внимательно смотрит мне в лицо, явно видя и на нем следы битвы. Да еще двое против одного... И слова мои ему явно нравятся.

— Фамилия, статья? — спрашивает меня корпусняк.

— Иванов, семидесятая!

— Заходи назад! — это он командует уже лыжнику и громко объявляет свое решение:

— Будет продолжение — под молотки всех пущу!

— Да, командир, ясно, — отвечаю за всех к двери закрываются. Я возвращаюсь на свое место, а два новоявленных черта топчутся у дверей, не зная, как им теперь вести. Я подсказываю:

— Ложитесь внизу и чтоб я вас не слышал и не видел! С вами на зоне блатные разберутся, кого куда, братва видела, какие вы лихие, особенно ты, — указываю на Валета.

Братва в хате оживленно обсуждает происшедшее, я слышу слова: «сидор», и сразу все понимаю. Не первый день баланду хлебаю.

— Где сидора чертей? Живо сюда! — привстав на локоть, рявкаю, изображая крутого. Мужики, выхватывая друг у друга мешки, доставили их ко мне. Вываливаю содержимое из обоих на нары.

— Забирай, что кого!

Братва с радостью разбирает отнятое. А мне приятно, отдавать всегда приятней, чем забирать. Но добровольно, без принуждения...

На нарах остались сиротливо лежать невостребованными шесть пачек махорки, черный шерстяной шарф, увесистый шмат сала копченого и из толстой шерстяной нитки носки.

— Это ничье? Хозяева на этап ушли?

— Да.

Забираю себе шарф и носки, сало и махорку кладу на край нар.

— На общак!

Значит, на всех— все, кто желает, могут пользоваться. Братва оживленно потянулась к махорке:

— Вот это по-арестантски!

— А те черти под себя да под себя!..

— Лихо он их рубанул, лихо!

— Пошинковал, как капусту!..

Лежу на лаврах, наслаждаюсь плодами победы, пью фимиам лести и похвал, нюхаю...

Вот черт, главное забыл!

— Братва, а что за кича? Какой город?

В ответ смех. Хохочет братва, хохочу я. Смех и только!

— Ну дает, перерубил полхаты и интересуется, какой город! Ну, и парень, ну, и хват!..

Узнаю, что Челябинск. Недалеко совсем уж, немного осталось кататься мне. Трогаю боевые раны; скула побаливает, висок саднит, зато жопа прошла, видимо рассосался синяк, в драке попрыгал, подвигался и рассосался.

Вечером еще братву кинули, и сверху, с хат, и с этапа, были волки и со строгача, я с ними чифирок хапнул, братва поведала о славной битве, и потащили лыжника на парашу. Любишь на лыжах кататься, на коридор, надо и отвечать за это. Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал. Это тюремный фольклор. Как всякий фольклор, он точен и емок по смыслу.

Через день меня дернули на этап. Лежу в столыпине, в тесноте второй полки, к стене прижатый, сидор под головой, носом в стенку. Базарит братва о воле, о бабах, о деньгах... пустые базары — они на воле ни денег, ни женщин не имели. Да и воли они не видели. Один — два месяца на свободе, другой — три. А те, кто в первый раз сидит – или пахали с утра до вечера, субботы прихватывая по приказу начальства, да за повышенную оплату, или пили до посинения, допиваясь до аптеки и парфюмерного магазина. Или совмещали первое и второе. Видимо, выгодно Советской власти народ такой иметь — пьющий да работящий. Ни революций от него не дождешься, ни бунтов. Быдло, одним словом. За исключением единиц — быдло!

— Приехали! — прерывает мои мысли рев конвоя и все началось, как обычно. Даже скучно...

Вот я и в хате. Много казахов, Петропавловск - все же, Казахстан. География страны в тюрьмах и лагерях, учебник для младших классов. Издание новое и дополненное.

Устраиваюсь. Ни у кого не вызываю интереса. Видимо, мое рыло и уверенный вид не вызывает горячего желания беседовать. Немного погодя сам подруливаю к группке блатяков и жуликов. Представляюсь, базарю, смеемся. А вот и чифирок. Зовут и меня. Пьем. По три глата, по три глата, по три глата. Ритуал древний и нерушимый.

Настроение отличное. Следующая тюрьма — Омская, дом родной... Смешно так говорить, я ни разу не был в омской тюрьме. Настроение отличное...Скоро Омск!

Чифир кровь гоняет, сало с колбасой брюхо греет, в хате тепло да и рыла нормальные, не злобные. Решаю тиснуть роман...

— Слушай братва, читал я одну книгу. Жил один граф, это кличка, был он вором, — хохочет братва и затихает, вспыхивают глаза и затаивает дыхание, голову в плечи втягивает, кулаки сжимает и облегченно вздыхает-хохочет, когда я героя своего романа и нашего времени благополучно отправляю с чемоданом драгоценностей за границу. В солнечную Италию. Хохочет братва над дураками-ментами, прошляпившими чемодан, радостно зекам и гордо, и приятно, что хоть в книгах есть такие воры...

Укладываемся спать далеко за полночь. Негромко говорит мне Рустам, жулик раскосый:

— Ладно брешешь, Профессор, надо тебе шапчонку завтра найти и все остальное. В Сибирь едешь, в холода, а там снег, мороз. Ладно тискаешь, в кайф!

Вот и гонорар не замедлил, не задержался. Просидел я в гостеприимной тюрьме города Петропавловска аж пять дней! Я б за это время пешком мог дойти до Омска. Но куда мне торопиться, впереди срок, дни идут, года летят.

Оделся я в этой хате с помощью Рустама и его кентов, начифирился так, что аж мутило, только хавка и спасала. Романы тискал, в розыгрышах участвовал:

— Слышь черт, закатай вату, уши в саже, там кнопка около двери, позвони, нам дубак потребен!

И идет черт с первой ходкой, не смея ослушаться, искать несуществующую кнопку под хохот всей хаты.

— А где кнопка? А? — пытает черт, когда братва уже просмеялась и забыла.

— На сраке у тебя!

Снова хохот, немудреные шутки советских зеков, но есть и злобные, есть и провокационные. Мне такие не по нраву.

— Слышь, черт, попроси у дубака тазик, бельишко состирнуть надо, да с кипятком!

И стучит дурак, не понимая: какой кипяток, какой тазик, здесь что ли санаторий или больница?

— Че долбишься, пидар, себя в сраку подолби, че надо? — этот дубак интеллигентен аж до не могу.

— Тазик надо, с кипятком…

— Че?....................……………!

Это в лучшем случае, ну а в худшем — в коридор. И по боку... Чтоб не злил и не издевался над надзирателем.

Возвращается в хату черт понурый и заплаканный, а следом гремит:

— Может тебе еще и вилку подать с салфеткой белой, погань — и так далее!

Мне такие шутки не по нраву.

На шестой день лязгает замок, дверь нараспашку, два дубака-казаха, один со списком, другой — так улыбается. А в коридоре корпусняк маячит.

— Кого назову — на коридор с вещами!

Слышу свою фамилию, собираюсь, прощаюсь. С вами весело, но пора и доехать уже. Сколько можно.

Автозак, лязг решеток, темнота, ногам холодно, забыл надеть толстые носки.

— Бегом! Бегом! Бегом!!!

Бегу по проходу в столыпине, ныряю в открытую солдатом секцию.

— Следующий!

Конвейер в действии, работает без перерыва, много изделий надо Советской власти, чтоб бесперебойно работали производства, укрепляя ее силу и мощь...

Лежу, стучат колеса, за матовым стеклом явно пурга. По проходу солдат ходит, морда русская, на погонах "ВВ" блестит.

— Когда в Омске будем, командир?

— Когда надо — тогда и будем!

Вот и поговорили. Его бы власть — перестрелял бы всех, ишь морда злобная, интересно, что ему зеки сделали, может, свинью украли или за жопу пощупали? Лежу и засыпаю. Что еще делать? Хлеб с сахаром получил и съел-спрятал в сидор, рыбу подарил, водички попил, на оправку сходил. Нечего больше делать, скучный конвой попался, но хоть не очень злобный. Только морды командир делает ужасные. Засыпаю под стук колес...



ГЛАВА ТРЕТЬЯ



А вот и Омск. Доехали! Выгружаемся из столыпина и все бегом. Везут. Автозак полон, но не привыкать.

— Приехали!

Лязг, шмон, транзит. На подвале. Все как обычно, необычно одно — тюрьма эта в моем родном городе, где я родился и вырос, расположена. Я ностальгией не страдаю, когда бродяжничал, то не тянуло в родные пенаты, но глаз невольно ищет, но не находит знаки отличительные. Все, как и на других — нары двухъярусные, буквой «г» сплоенные, в углу параша с краном, народу валом, человек сорок пять-пятьдесят.

— Привет братва, привет земляки! — звонко, особенно, здороваюсь с хатой. Все бросили свои дела и смотрят, что случилось, что за шум, а драки нет! Прохожу, закидываю сидор наверх, залезаю сам.

— Привет! — здороваюсь еще раз с жульем, сидящим в кружке и с любопытством рассматривающим меня.

— Привет, привет, откуда?

— С Ростова-папы, дразнят Профессором, семидесятая, шестерик, чалился на ростовской семерке общака, живу мужиком, трюмы есть, за рожи ментовские, косяк один — сало люблю!

Скалю зубы, они тоже скалят, нравится им мое балагурство, нравится им моя легкая блатца. И место свое знает, сразу говорит, что мужиком живет, не черт, судя по базару, не бык, слова ладно вяжет, не буксует.

— Есть с Нефтяников кто? — громко вопрошаю, жулье удивляется:

— А откуда про Нефтяники знаешь?

— Да как сказать, я до семьдесят четвертого года в общем-то в Нефтяниках жил, на Ермаке. И шпану кое-кого знаю.

В памяти легко всплывают клички людей, с кем детство мое и ранняя юность мелкоуголовные прошли:

— Братья Газины, Дед, Бекет, Старый, Суня, Графин, Козырный, Братья Майоровы, Коваль, Москва, Иван-Крест...

Сижу в кругу с жуликами, пью чифир. Идет толковище на совесть. Если б я назвался никем и никого б не назвал, ну и с меня взятки гладки. Но назвался я никем, мужиком, а кличек знаю много, и разные — громкие, и так себе... Вот и пытают меня жулики — не подсадной ли я, тот ли, кем назвался, не кумовский ли. Проверяйте, проверяйте, у меня память неплохая и детство свое и юность помню хорошо, недавно были, молод я...

— У Спинки собирались на хазе...

— Ната малину серьезную держала...

— В "Рваных парусах" часто бухали...

— "Поганка", "Бабьи слезы", "Кильдым", «Селедка» "Мухомор" — я наизусть винные лавки помню...

— На Слободском базаре, у тети Дуни, в рыгаловке...

— На Советском рынке, у Артема пиво...

— Убили Артема...

— Что так?

— Разбавлял сильно, вот и убили...

Молчим, не жалко Артема братве, мне все равно, но все равно молчим. Все же человека хлопнули, не муху.

— Ну, браток, с приездом! — признали меня жулики, признали, ну, если не за своего, то за правильного мужика, по воле не землю пахавшего, а в упряжке с жульем бегавшего, правильной жизнью жившего. И положиться на меня можно, трюмы за ментов точно тянул, не брешет. Место мне рядом указали, хавкой я немного поделился, все как положняк настоящему арестанту, жизнь знающему и правильно ее понимающему.


Может кто-нибудь и не поймет, зачем самому лезть к жулью, поближе к огню. Не проще ли в втихаря, пересидеть, а спросят — ответить? Видал я и таких хитроумных пескарей. Видал. Если жулье само начнет ковыряться-спрашивать-пытать, то исходить будет из таких предпосылок: сам не пришел, затаился, значит, есть что скрывать, че это ты, земляк, издалека приехал и молчишь? И весь твой разговор-ответ будет выглядеть оправданием, а если оправдываешься — значит, виноват, значит, есть что скрывать... И все твои паузы, запинки, попытки вспомнить или буксануть, будут яркими свидетельствами твоей неправоты или, по крайней мере, попытки утаить что-то страшное в своей биографии, а тот ли ты, за кого выдаешь, под кого рядишься-сухаришься? А может ты черт, закатай вату?.. Или днище, милок, пробито, так ты не стесняйся, говори как есть, все равно узнаем — хуже будет. А?! И все — прощай молодость, а то и девственность... Повидал я таких, и недолго братва разбирается, по-видимому считает — лучше пару раз ошибиться, трахнуть не того, невиновного, чем тихой сапой прокрадется в их ряды или не в их, но будет жить рядом вражина... Береженого бог бережет, а не береженого конвой стережет! Исходя из этой пословицы и поступает братва. Вот я не ждал.


Незаметно, за базарами, знакомствами и трепом, пролетел день. Вечером еще людей кинули, сверху, со следственного, с хат. Значит завтра по утру на зону. Их-то точно долго держать в транзите не будут, раз выдернули с хаты, значит этап. И я с ними.

Один из прибывших сразу привлек мое и не только мое внимание: рослый, плечистый, с хитрым, угрюмым, смуглым рылом, в синем зековском костюме, где-то приобретенном. Братва сверху его Шурыгой называла. Шурыга по хате тусуется, всех расспрашивает, как будто кого-то ищет. Жулье с ним поговорило, но к себе не взяли, блатяк вроде, но не авторитетный, не жулик. Да и че семью сколачивать, завтра на зону.

Утром Шурыга и до меня добрался:

— Слышь, очкарик, говорят ты с Нефтяников?

Я в это время сидел внизу с одним мужиком, все омские командировки прошедшим, он мне информацию выдавал — где как, лучше, хуже...

— Говорят, только меня Профессором дразнят.

— Да мне плевать, как тебя дразнят, черт, ты где на воле жил?

Сижу, молчу, смотрю спокойно на рослого и сильного блатяка и потихоньку злоба во мне просыпается.

— Че молчишь, я с тобой базарю?!

— Я думал нет, я не черт, а ты к какому-то черту обращаешься...

Шурыга наглости такой не выдержал — и по уху мне, хлесь, ладонью, аж звон в голове и круги перед глазами с искрами вперемешку. Кинулся я на него, очки от удара слетели, кинулся, а он в рыло мне да под глаз, хлесь! Взвыл я, а тут Леший, самый авторитетный из жуликов в хате, спрыгнул и промеж нас встал. Если по правде, Шурыга меня убил бы, здоров бычара.

Одел я очки, вытерев глаза от слез злобы, ярости и боли, и срывающимся голосом спрашиваю Лешего:

— Хату беспредельщик держит или жулье авторитетное?!

Согласился Леший со мною — непорядок это, за не за что по рылу бить и негромко сказал:

— Гак.

Сверху зек спрыгнул, тоже с нами вчера чифиривший. Лет под сорок, как и Лешему, только поплотней, пошире и повыше.

— Га? — спрашивает Лешего Гак. А тот на Шурыгу рукой показывает:

— Сделай его.

Шурыга стоит, руки опустил, рыло злобное, но ни ломиться, ни биться не готовится. Правила игры социальной знает и их придерживается. Гак размахнулся из-за плеча и по рылу Шурыге — хлесь! Да так, что тот и отлетел и в стенку впечатался. Гак с Лешим на нары, я следом, а Шурыга — умываться, на парашу. Гак ему рыло в кровь разбил. В хате мир и порядок.

Лежу, трогаю синяк, ухо, как пельмень и слышать хуже стало. Что это он так ведется, что он такой нервный, ну, мразь беспредельная!..

В это утро не дернули никого. Наоборот, после обеда еще людей на этап кинули. И сверху, и с этапа. В хате все после суда, все на зоны ждут этапа, все наши, омские. Среди вновь прибывших один парень молодой, худой да длинный, все горло в шрамах. Как вошел, так сразу с порога и объявил:

— Братва, меня звать Шрам, с Новосибирска, за грабеж, я сейчас чудить буду, мне на крест положняк, а менты-суки в транзите трюмуют.

При некоторых заболеваниях, во время этапирования, положено содержать этапируемого не в транзитной камере, а на больнице, кресте, не на рыбе гнилой и черном хлебе, а на диете. Но это правило повсеместно нарушается.

Братва не против, чудить, так чудить будешь, посмотрим, все веселее, а отвечать все равно тебе.

Разделся Шрам по пояс, братва и ахнула — живого места нет на нем. Не только горло исполосовано, но и брюхо во все стороны, и дырки какие-то заросшие, а руки, руки, от запястья до плечей так густо исполосованы, как будто чешуя из шрамов.

— Это ж кто тебя так порубил?! — вырвалось у кого-то, но в ответ Шрам ни слова, приготовлениями занят. Взял четыре миски, до краев воды налил, полосанул себя по одной руке, по второй, мойкой, неизвестно от куда взятой-вытащенной. Льется кровь, как из крана, а Шрам ее в миски. Налил поверх воды, пальцем размешал, еще до того, как свернулась. Готово! Затем на животе складку оттянул, на край нар пристроил, ложку с обломанным черенком, из кармана вытащенную, на складку поставил и сверху кружкой — раз и насквозь, в другом месте оттянул и... Готово. Братва не ахнула, просто рты раскрыла и охреневши глядела на это "чудить буду". Многое в жизни они видели, ой, много, но такое! Не часто. Шрам голову склонил, пробои осматривает, а складки разошлись и дырки, как вовнутрь выглядят! Затем себя по брюху раз, да другой, раз и полоснул! Но пленку не тронул, только кожу... Разошлись порезы, белое виднеется, кровь, как с барана хлещет! Ужас! А Шрам разошелся, то ли в раж вошел, то ли решил братву до конца удивить, но на горле кожу оттянул и... Вот тут и не просто ахнула хата, а подпрыгнула — кожа разошлась и в порезе трубки видны да сонник... Оглядел себя Шрам, как художник картину — красавец! Воду с кровью по хате, по полу разлил и, выбрав место поэффектней, лег в нее, в лужу кровяную, руки раскинул и глаза закатил! Лег и просит:

— Стукнете кто-нибудь в двери, — и затих. Вид не просто жуткий, такое впечатление, что его шашками рубали, ужас. Рявкнул Леший, и черт один в двери стучит да со страхом оглядывается на Шрама.

Дубак так лениво спрашивает:

— Какого хрена надо?

— Здесь один вскрылся, командир...

— Как вскрылся, так и закроется!

— Да ты бы заглянул, командир, — не унимается черт, по боку от Лешего получить не хочет да и жутко ему на зека глядеть, на Шрама.

Лязгнул глазок на двери и слышно только — "Ох!" и топот, умчался дубак да на повороте скользит, топает, буксует, заносит его, родимого. Только стихли его сапоги, как гром, топот, шум, гам!

Двери нараспашку, а там все! Два-три дубака, корпусняк транзита, кум с дубинкой, зеки-санитары с носилками, ДПНС (дежурный помощник начальника СИЗО) с повязкой, еще какие-то офицеры... И у всех глаза квадратные и увеличенного размера! Видимо, нечасто на Омской киче такое. А кум на корпусного в крик:

— Если у него на деле пометка (смотри в конце главы) есть — сгною! Или в дубаки пойдешь...

Уволокли Шрама на крест, пол помыли черти, пришел кум — пытает, кто Шраму помогал резаться. Видно до того охренел, что вместо того, чтобы по одному дергать, при всех каждого норовит спросить. Братва в крик — куда такому помогать, он сам без помощников по-быстрому исполосовался... Кум ушел, то ли поверив, то ли понял, что правды не добьешься. Братва еще долго обсуждала происшедшее. Надо же, ну и почудил, ну и отмочил, всякое видели, но такое!..

На следующий день дернули на этап. Всю хату. Впереди зона! Ехать мне на восьмерку. Общак. А там караул. Братва ее называет "Кровавая восьмерка"! И столько ужаса про нее мне наговорили, что даже и затосковал! А не зря ли я поехал от сеток, из Ростовской области? Уж очень страшные вещи братва поведала...

Но делать нечего, сам себе судьбу выбрал. Если б не менты, не власть поганая, за бумажки на шестерик загнавшая, то сам... Выхожу на коридор. Похоже, я один на общак, остальные на строгач. Вон Шурыга стоит, на меня волком смотрит, морда синяком расплылась. У него третья ходка. Вон еще мужик, что мне про зоны рассказывал, у него четвертая... Леший, Гак, Тимофей...

— Пошли!

— Пошли!

Идем. Автозак. Набили, как селедку, поехали. На зону...


На каждого зека-осужденного заводится дело. Не следователем, уголовное, а другое, личное. Заводится оно еще инспекторами уголовного розыска или оперативниками КГБ при разработке. Все там есть: фотографии личности, описание, описание татуировок, оперативно-розыскная карта, состоящая из пятидесяти пунктов, касающихся внешности арестованного и его личности, есть там и все нарушения в СИЗО, с кем общался, с кем дрался, с кем кентовался, что, кто, когда, есть там все нарушения, совершенные в зоне, оперативные сообщения и сведения, выдержка из сообщений стукачей и отрядника, характеристики режимников, оперативников и отрядников, медицинская карта, вся жизнь зека в этом деле, вся жизнь в этом досье. Вся жизнь за забором. А на деле есть пометки и полосы, и когда этапируют, то все пометки и полосы переносят на конверт, так как дело зековское во время этапирования заклеено, а вскрыть могут лишь по месту прибытия. Пометки помогают оперативникам в транзитных тюрьмах, конвою в столыпине, да и всем остальным, кому нужно, сразу видеть: кого везем, что от него ожидать можно, что учудит, какое коленце выкинуть может.

Красная полоса означает склонен к побегу. Внимание! Может убежать — повышенное внимание! Синяя полоса — гомосексуалист. Зеленая полоса — склонен к членовредительству. Как Шрам. Черная полоса — склонен к убийству. Вдумайтесь — склонен к убийству! Мол, поймать мы его еще не поймали, но трупов за ним много... Или уже замечен за этим делом, режет потихоньку, помаленьку. И действительно — у всех акул, грузчиков, такая полоса на деле присутствует.

Но есть еще и пометки. "Р" видимо латинская — политический, у меня такая буковка имелась. Круг или буква "О" — активист, поэтому в Новосибирске их и зовут «баллон». Треугольник — склонен к организации массовых беспорядков. Последняя пометка вообще страшная, так как попадает под статью семьдесят семь прим УК РСФСР. Организация массовых беспорядков и бунтов в местах лишения свободы. По-зековски — лагерный бандитизм. От пятнадцати лет и до расстрела...



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



— Приехали! Выходи! — что за черт, я же на общак должен, а выгоняют со строгачом?! Вон и Шурыга!..

Обращаюсь к майору, с повязкой ДПНК, принимающему этап:

— Гражданин начальник! Я вроде не по адресу...

— В отказ от зоны?

— Нет, просто...

— Тогда вперед, не задерживай!

Ох, и холодина, через телогрейку, свитер, белье толстое пробирает, снег скрипит под сапогами, изо рта пар клубом, на ресницах иней и рыло стянуло. Ну и мороз, ну и колотун!

Перекличка – и повели. Солдаты открыли в кармане калитку, на запретку, по деревянному очищенному тротуару, меж двух высоченных заборов и повели. Мало того, что два деревянных забора — метров восемь, так еще несколько рядов столбов стоит, от тротуара к внутреннему забору, а на них чего только нет! И сигнализация, и ток, вон провода на изоляторах натянуты, и колючая проводка, и путанка спиралью! А венчает все сетка-рабица, натянутая метра на три выше внутреннего забора, ну еще фонари, прожектора в рост человека, но сейчас день — не горят. Ну еще вышки с автоматчиками... Сильна Советская власть!

Идем, братва переговаривается, она местная, командировки знает, мелькает девятка, "пьяная зона". Мужик в транзите про нее много рассказывал, и хорошего, и плохого. Поживем-увидим.

— Пришли!

Входим, бетонный коридор, по обе стороны железные двери с глазками, кормушками, номерами, фамилии мелом написаны. Трюм — это ясно всем. По-видимому, психологическая обработка, этапу сразу трюм показать. Поворот, еще одна решка, коридор и одна дверь распахнута.

— Заходи!

Заходим, а там предбанник, баня! Живем! Думали, хата...

Раздеваемся в предбаннике, холодина, стрижемся, бреемся, материмся — и в баню. Баня так себе — душ. Пополоскались под чуть теплыми струями, чуть не замерзли, и назад. Парикмахер уже ушел, мужик хромой, пришел шнырь с каптерки, мордастый и толстый, шмотки принес — получай. Глянул я, все у меня есть, и все неприметное, или разрешенное для ношения в зоне или не сильно отнимаемое. Шапка у меня с тряпкой поверху, солдатская, крашеная в черный цвет, из искусственной цигейки, но все теплей зековской, телогрейка черная, рабочая, сапоги, шарф в темных тонах выдержан. Свитер не положняк, так его можно поверх белья одеть, а сверху толстое белье, ворот у свитера отпорот — не видно. Куртку на пуговицы, телогрейку нараспашку, шапку на голову, сидор в руки. Готов. Здесь, так же как и на общем, шмона не было. И с чего бы это, наверно, думают, что все, что можно отмести — уже отмели.

— Все готовы? Пошли!

Идем по коридору трюма, ШИЗО. Три ступеньки вверх, железная дверь с глазком, прапор с повязкой "дежурный по ШИЗО" отпирает. Вываливаем за майором, уверенно чеканившим впереди шаги. Невысок, худ, носат, небольшие седые усы. Уши у шапки подняты, хотя холодина, виски седые. Видать давно служит, собака!

Поднимаемся по неширокой лестнице на второй этаж. Штаб. Коридор чистый, пол линолеумом выстлан, двери с табличками, кожзаменителем обиты. Все, как в любом советском учреждении, буднично и спокойно.

— Стой!

Падаем на сидора, на корточки, ждем. Распределение. Вызывают по одному, но что-то быстро, Зашел и уже выходит. Называют мою фамилию, выкрикивает ее зек с бумажкой, иду за зеком, мордастым и рослым, на рукаве лантух. Шнырь хозяина.

Вхожу, сдергиваю шапку с головы и останавливаюсь недалеко от стола. В кабинете, кроме хозяина зоны, никого нет. Вот это распределение! Хозяин высок, огромен просто, грузен, лет под шестьдесят, сидит в кабинете в накинутой на плечи шинели с погонами полковника. Холодно. Седые косматые брови, шапка густых седых волос. Похож на старого пирата, дополняет сходство красный нос, толстый и большой. Невольно улыбаюсь своим мыслям, пират негромко и неторопливо басит:

— Чего веселый, сынок? Шесть лет за политику, плакать впору, а ты зубы скалишь. Нехорошо!

— Нехорошо, гражданин начальник, — соглашаюсь с ним, держа руки с шапкой за спиной.

— Эх, ребята, ребята, что же с вами делать, так и лезете в зону, не живется вам на воле, не живется...

Стою, удивляюсь мирной речи, спокойным словам.

— Ну ладно, пойдешь в девятый. Гляди и не сильно блатуй, сынок. А то в трюм, а там холодно, сам знаю.

Выхожу ошарашенный распределением и забыв то, что я не по адресу. Беру свой сидор, киваю братве и иду по коридору. Стоящий у стены прапор, подсказывает:

— Выйдешь со штаба, и по стене налево. Там каптерка.

Спускаюсь по лестнице, толкаю тугую дверь, зона! Тусуются люди по плацу, налево — двухэтажное здание, кирпичное, как и штаб. Впритык к штабу построение. Прямо тоже впритык к штабу двухэтажный кирпичный барак тянется вдаль, а там к нему такое же здание и тоже впритык. Это что же, зона буквой "О" построена? Оказалось, я немного ошибся, буквой "С", но с очень маленьким разрывом, метров десять. Холодина, бр-р-р!

Иду по плацу, вдоль сугробов, наваленных к стене здания, сугробы с меня ростом, ни хрена снега, первая дверь "Баня", был уже, дальше иду. Вторая дверь "Прожарка", вшей у меня нет, мимо, третья дверь показалась, ну и холодина, пальцы сводит и рыло стягивает. «Парикмахерская". Что можно было, уже постригли. Дальше иду. Дверь с надписью "Каптерка". То, что и нужно. Открываю и вхожу. Крохотная комнатка без всего, прямо дверь с оконцем закрытым, а сверху график. Он мне побоку, я с этапа, положено — отдай! Стучу. Оконце почти мгновенно распахивается. Мордастый, как и все в мире зеки с хоз.банды, в вольнячей шапке из кролика, а на шее шарф мохеровый, ярко-зеленый. Ого! Видно здесь менты блатуют в шмотках, им не указ правила.

— Чего тебе?

— С этапа, матрац и все остальное давай.

— Заходи — бери.

Распахивается дверь, и я иду. Огромное помещение, у стены полки с вещами, куча матрасов. Беру один, перевязанный и скрученный, выбираю поновей и поровней, не бугристый, несу. Получаю две простыни, одеяло, наволочку, полотенце, кружку с ложкой, кусок хозяйственного мыла. Белье серого цвета и усиленно штопанное.

— А подушка?

— В матраце, — равнодушно и лениво сообщает зек. Не ленюсь, проверяю, достаю. Терпимая. Засовываю назад, расписываюсь, беру все хозяйство в охапку и выхожу. Холодина, бр-р. Мимо летит зек, телогрейка в разлет, шапка набекрень, уши у ней не подвязаны, болтаются. Держит зек кружку варежкой, а из кружки пар валит.

— Слышь, земляк, где девятый отряд?

— Там, — неопределенно машет рукой зек и скрывается за дверями около штабного входа.

Иду назад, вдоль дверей с прочитанными надписями, дохожу до тех, за которыми скрылся зек. "Отряд третий и четвертый" — надпись рядом с входом, ясно, неясно только где девятый отряд. По плацу много зеков тусуется, туда-сюда, и по делам спешащих, и так гуляющих, вон двое зеков ведро с водой тащат, пара над водою нет, значит холодную тащат. В соседних дверях скрылись, пальцы уже не чувствуют холод, наверно отморозил, кожу на морде стянуло так, что того и гляди — лопнет. Брр-р-р, холодина, морозище, наверно градусов шестьдесят... Внезапно вижу на штабе часы и большой термометр. Время одиннадцать часов двенадцать минут, температура двадцать два градуса. Ох, ни хрена себе, ноги закоченели, сейчас дуба дам, пританцовывая, бреду дальше, вдоль сугробов с меня, вдоль стены с окнами заледеневшими... Около дверей, в которые ведро протащили, зеки стоят, покурить вышли, телажки набросили на плечи, головы не покрыты.

— Привет, братва, где девятый? — еле-еле выговариваю непослушными, замерзшими губами. Они смотрят с сочувствием, но хохочут:

— Прямо шпарь, не ошибешься, вдоль барака и дуй. Только поторопись, засохнешь на корню!

И хохочут во весь голос. После слов «прямо шпарь" я уже с места сорвался, так что все остальное мне в спину сказано было. Матрац прямо на глазах ускользает, из негнущихся пальцев серо-сизого цвета с белыми ногтями, сидор вывалиться норовит, простыни с наволочкой из под локтя выпорхнуть. Караул!

Слева дверь, надпись "Отряд седьмой и второй», ни хрена, мать вашу, кто же так перепутал всю нумерацию?! А где же девятый?!

Следующая дверь и без надписи. Зек оттуда вывалил, на ходу запахиваясь, в нос ударило запахом мочи, дерьма, хлорки. Сортир. Поворачиваю налево и через несколько метров вваливаюсь, буквально впадываю в подъезд, стуча деревянными сапогами. Брр-р-р!!! Дальше не пойду, даже если не по адресу, перекантуюсь тут, оттаю. Поднимаюсь по деревянной лестнице в сумрачном тумане, на площадку первого этажа, Негнущимися пальцами пытаюсь протереть запотевшие очки, получается с трудом. Сквозь туман проступают буквы "Отряд девятый" и стрелка вправо. В глухую деревянную дверь.

Толкаю дверь и протискиваюсь со своим скарбом. Квадратный коридор с несколькими дверями и одним проемом в умывальник. На дверях надписи: "Старший дневальный", "Комната политико-воспитательной работы", "Начальник отряда № 9". На четвертых дверях надписи нет и не надо, сквозь остекление видны шконки двухъярусные и тумбочки. Барак.

Дверь с надписью "Старший дневальный" распахнулась и оттуда появляется зек, судя по морде и шмоткам, жулик, а следом другой, ну, этот точно мент, наверно сам старший дневальный. Первый останавливается и, глядя на меня, пытающегося растереть онемевшие замерзшие пальцы, спрашивает:

— Откуда, земляк?

— С этапа, с Ростова приехал...

— Издалека, то-то тебя скрутило!

— Да нет, я местный, с Нефтяников, отвык немного, да мяса с салом нет, по трюмам растерял, вот кровь и не греет.

— Мужик?

— Мужик, за политику...

Блатяк поворачивается к менту с лантухом на левом рукаве:

— Недалеко от меня наверху есть место, положишь его туда.

— Да, Кожима.

Блатяк уходит в барак, мент следом, я за ментом. Укладываю матрац на указанную верхнюю шконку, возле глухой, без окон, стены. Хорошо. Подальше от этой страшной зимы, от мороза, от снега.

Устраиваюсь, выкладываю часть вещей в свою половину тумбочки, сидор несу в каптерку к старшему дневальному. Пишу на бумажке ему свою фамилию, инициалы, статьи, он потом красиво нарисует-напишет и в рамку, висящую у меня в ногах на шконке, повесит. Как у всех. Вместо паспорта. Или адреса. Получаю две бирки нагрудных, на куртку и на телогрейку, тут же пишу спичкой, макая в хлорку. Некрасиво, но разборчиво. Пойдет.

Мент любопытствует:

— Семидесятая — это политика?

— Да.

— Ох, ни хрена...

Ухожу, оставив козла с открытым ртом. Залезаю на шконку под одеяло, не раздеваясь, сверху телогрейку, до сих пор не могу согреться, колотит меня, как компрессор. Караул!..

Только согреваться стал, крик истошный:

— Выходи строиться на обед!

И в ответ ласковое:

— Пасть закрой, жопу застудишь!

Началась моя жизнь на новом месте. А обед препоганый был. Я из столовой голодный вышел, а от качества приготовленной, так называемой, пищи, даже мутило.

Вечером, побазарил в блатном углу, представился, познакомился. Поскалили зубы, посмеялись. Поудивлялись, что так — с первой ходкой да на строгач. Но согласились со мною, что ментам виднее. За политику сижу. Сообщили мне блатяки, что не один я за политику, не один Троцкий, есть и еще несколько человек в разных отрядах. Ну ладно, сроку много, время еще хватит познакомиться с ними. На чифирок меня блатяки не пригласили, ну и не надо. Мало ли, вдруг за чифирок тот пристегивать за что-нибудь начнут. Строгач все же, а я до сих пор не пойму, почему я здесь, а не на общаке, не на восьмерке кровавой? Упомянул, что видел, как ведро воды несли два зека, да вроде умывальники в отрядах есть, все же зона прямо в городе стоит, — сортир с унитазами чугунными, а не с дырками.

Обхохоталась братва и пояснила:

— Это водку несли, в ведре, из столовой, Фима торгует, в стекле не дает, в посуду наливает. В шестом отряде у Консервбанки именины!

Не поверил я, в зоне водку ведрами через плац носить, когда над часами и термометром, в скворечнике с окном, ДПНК сидит... Не укладывается это у меня в голове, да и ладно, шутит братва, ну и пусть! Пошел я спать, завтра на работу, а девятый отряд — это механический цех. Какие-то сеялки делают. И мне придется. А иначе трюм! Уж там какая холодина я и представить не могу. За черным окном рев:

— Зона, отбой!

Да так громко, что мертвый проснется. Интересно, людям вокруг живущим, в кайф такое каждый день слушать, каждый вечер? Ровно в двадцать два часа. Если в кайф, то я им не завидую, я уже сейчас с трудом переношу. А впереди еще четыре года. Ну, суки...



ГЛАВА ПЯТАЯ



Проснулся я ночью от того, что кто-то по мне пробегал. Усевшись на шконке, я непонимающе уставился в сумрак барака. В свете тусклой лампы, закрашенной чернилами, увидел, как один человек гонится с ножом за другим, они бежали по верхним иконкам, перепрыгивая проходы, то и дело наступая на спящих зеков. Первый с размаху прыгнул в окно, выставив вперед руки. Как в воду. Раздался звон и хруст ломаемой рамы. Это были единственные звуки в происходящем действии, не считая вскриков и ругани зеков, на которых наступили.

Все происходящее было так нереально, что я подумал — сон. Один из блатяков вырвал матрац из-под спящего недалеко от двери зека и заткнул им окно, выбитую раму, чуть перестало. Зек по приказу блатяка лег к другому, спящему рядом. Черти — мелькнуло в голове и угасло. Я вновь провалился в сон.

— Зона, подъем! Зона, подъем!

Вскакиваю и смотрю на окно. Нет, не приснилось, матрац на месте. Орет старший дневальный, здесь его называют — завхоз. Орет, но не очень громко:

— На зарядку выходи!

Блатные в ответ:

— Заслонку закрой, сраку застудишь!

Видимо, здесь это традиционное приветствие. Шум, гам, крик. Выхожу на свежий воздух. Брр-р! Мороз страшный, нечеловеческий, из простуженного репродуктора гремит нечеловеческим голосом:

— Делай — раз, делай — два, а теперь...

Черное небо, шесть часов утра, зона залита светом, голубым от прожекторов, желтым от фонарей. Стоит скрип снега, хруст, ресницы обметало инеем, глаза слезятся, очки примерзли к носу! Бррр! Колотун, ну и мороз! Ломлюсь в барак, благо менты в первых рядах крыльями машут, во главе с завхозом.

— ...А теперь переходим к водным процедурам! — гремит на улице. Ни хрена себе, шутнички, на магнитофон такое записали и веселятся. Водные процедуры...

Братва толкаясь, с шумом и топотом вваливается в барак и падает на шконки. До меня доносятся обрывки разговоров сплошным гулом:

— ...Ночью Пижон красноярский выломился, влетел в стиры за двадцать восемь косых и на лыжи. Курский гнался за ним, хотел пошинковать, куда там! Рыбкой в окно, сохатый и на хода, в штаб. Вывезут...

— ...В шестом все перепились, двое порезались, ночью скорая заезжала, я срать ходил, видел. Один кони бросил, другого увезли. Братва говорит — петуха не поделили…

— ...Сейчас бы чифирку!..

— В третьем у спикуля по пятачку...

— Где же бабки взять?..

Сижу, слушаю, шизею. Это куда же привезли, может правда, водку здесь ведрами тягают, раз тут так топор гуляет! Ни хрена себе, раму на ушах вынес, в штаб убег и ни один прапор не пришел, никого ни дернули. Дела...

Выходи на завтрак! — это завхоз орет, глотка луженая. Выпуливаемся, толкаясь, следом не спеша идут блатяки. Жулики спят. Уважающий себя жулик или блатной на завтрак не ходит, в такую рань переться за пайкой и давиться кашей, что он, черт. Ну или мужик, что ли... Шестерка принесет и хлеб, и сахар. А что пожрать — найдется.

До столовой метров двести. Почти бежим, вваливаемся, толкаясь в узких дверях. Холодина... В столовой холод собачий, грязь, полутемно, воняет. Падаю за стол, указанный шнырем, чай в кружку из огромного чайника, у, паскуда, чуть теплый...

— Шнырь! — не один я ору, вон еще мужики:

— Шнырь! Чертов!

— Че блатуете?

— Чай ледяной, черт в саже!

— Да он весь такой, что я, жопой греть буду?!

На пайке сахар, еле видно, в чай его, ну и чай, как помои. Каша сечка, терпимо, но жидкая и без масла. Ну, суки!.. Продукты в сидоре кончатся, совсем опухну с голодухи.

— Выходи, другим жрать надо! — орет прапор. Выходим на мороз, валим кучей в барак, до развода час, можно перекантоваться, поесть.

Достаю из тумбочки сало, лук, из кармана телогрейки хлеб, родную пайку. Маловата... Усаживаюсь на нижней шконке, пытаю мужика, спящего подо мною:

— Будешь немного?

— Буду, благодарю...

Режем самодельным ножом из пилки, мужик из тумбочки достал, молчим, мы вчера с ним познакомились. Звать Тимоха, лет сорок, третья судимость, все за кражи по пьянке. Маленький, худой, с изможденным лицом. Подскакивает какое-то рыло, жизнью помятое:

— Слышь, браток, дай немножко лука.

— А где взять?

— Так в тумбочке!

— Так у меня в тумбочке и икра черная есть, может поделиться?

Зек отваливает, что-то ворча, под гогот тех, кто услышал. Отрезаю еще один шматок сала, небольшой, но увесистый, добавляю луковицу и отношу в проход к Кожиме, сказавшему завхозу про место для меня. Жулик открывает глаза на мое появление и видя подарки, говорит:

— Благодарю, Профессор, — и закрывает глаза, интересно, он что ли на пахотьбу не собирается, жулики здесь не ходят что ли на пром. зону?

Отнес я не за боюсь, а у меня — есть, сожру — не будет, и пользы от этого мало. А так поделился с кем считаю нужным, с авторитетным, уже братва знает — мол, правильно Профессор жизнь зековскую понимает. Есть конечно в этом и что-то от задабривания, но иначе в лагере нельзя. Лучше самому дать, да тому, кому следует, хоть видимость, что сам такое решил, не по принуждению, чем обкатают или вынудят дать, поделиться. Все в зоне на "я — тебе, ты — мне" поставлено. Кожима мне — шконку в неплохом месте (а есть в отряде пустые и гораздо в худшем месте), я ему — сало... Так и выживают хитрые.

— Выходи на развод, пошевеливайся! — это уже не завхоз кричит, бугор, бригадир хренов. Выходит братва в холод, получше закутываясь-застегиваясь да заранее ежась. Холодно, темно еще на небе, фонари с прожекторами зону светом заливают. Выстроились более-менее в колонну, не армия — пойдет, пошли.

Слева наш барак, на первом этаже, на втором — школа. Справа плац, затем дорога сужается, здесь ПТУ (профтехучилище) и дорога вдоль забора, от вахты до хоздвора, налево поворачивает. Нам — прямо, в забор, а в заборе калитка узкая, около нее и останавливаемся.

Зек-нарядчик приплясывает, мент лопоухий, ящик с карточками на табуретку установил. Рядом ДПНК вчерашний, фамилия Москаленко, два прапора. Нарядчик достает стопку карточек, отряд, из ящика своего и ДПНК сует. Тот берет и фамилии читает, по очереди перебирая карточки. А зеки отвечают не как положено — имя-отчество, а кто как — или «здесь», или «тут». Бардак, но хорошо! Рядом с ДПНК наш бугор встал, татарин с угрюмым лошадиным рылом, длинный и худой. Слышу свою фамилию, выхожу из строя, шевелюсь, холодно. А бугор, Шарапов, взбесился, взвился и орет на ДПНК, на майора:

— Положь его в жилую зону, нет у меня работы, я не Форд, всех обеспечить не могу!

А ДПНК — нет, чтоб рявкнуть, плечами пожимает и мою карточку нарядчику в короб:

— В невыводные...

Пылю в барак, тороплюсь, уж очень холодно. Все понимаю, не первый день в зоне, нет для меня работы у бугра, нет и не надо. Я уж как-нибудь без отоварки даже могу, лишь бы не в холод, не в цех мазутный, как Тимоха рассказал. Я лучше на шконочке поваляюсь да по зоне погуляю, познакомлюсь. Гляди — и встречу кого, земляка какого-нибудь. Может, и чайком угощусь. А пока греться.

Вот и повстречал я безработицу... Самую настоящую, на шестьдесят третьем году Советской власти, в период развитого социализма...

Погрелся — и по зоне гулять. В клуб заглянул — убогое зрелище, но завтра воскресенье, кино будет. Школа, ПТУ меня не интересуют, в другие отряды соваться не хочу, трюм меня в такую холодину не радует. На крест сунуться, понюхать, как там. Сунулся, понюхал — мне ничего не светит, здоров.

Вернулся в барак, достал из сидора сетку одну маклеванную, приныканную. Достал, сижу внизу, Тимоха пашет, прикидываю, что да как. И прикинул-додумался. Оделся и в столовую. А она не закрыта, хоть и кончился завтрак давно. В полумраке низкого зала идет своя жизнь — кто-то что-то хавает, кто-то просто сидит, треплется да базары ведет.

Стучусь в дверь рядом с закрытой раздачей. Раз, другой. Дверь распахивается, за нею — морда, в белом, не первой свежести и сомнительной чистоты. Белое:

— Че надо?

— Слышь, мне к зав.столовой...

— К Фиме? Проходи.

Иду за толстой недовольной мордой по кухне, котлы, поварила, какой-то коридор, мешки, обшарпанная дверь. Морда очень почтительно и деликатно стучит, склонив голову на бок. Оттуда доносится еле слышно:

— Что надо?..

Зек двери приоткрыл и туда:

— Фима Моисеевич, к вам.

— Впускай.

Захожу. В крохотном кабинете без окон, за старым ободранным столом, сидел полулежа, развалившись, зек в хорошей новой телогрейке и кроличьей шапке, надвинутой на глаза. А на столе перед зеком стояла бутылка коньяка, наполовину пустая и закусь, сыр, колбаса, свежие помидоры на металлическом блюде, на фаянсовой тарелке остатки курицы и жаренной картошки... Несмотря на обильную пищу, зек был худ и желт, кожа на рыле дряблая и висела складками, глаза смотрели печально-печально. И было ему лет шестьдесят примерно.

— Что тебе нужно? — вяло, через силу, спросил зав.столовой. Он был пьян в уматину.

Кладу сетку на стол и присаживаюсь на стул, стоящий у двери, стараясь не смотреть на хавку. Зек не меняя позы, посмотрел на цветную сетку с прежним выражением на рыле, а я разглядывал кабинет-каптерку. Магнитофон и кассеты, часы на стене, стопка ярких иллюстрированных журналов, на стене плакат с полуголой девушкой... Кому тюрьма — кому дом родной!

— Что ты хочешь? — проснулся наконец пьяный зек-заведующий.

— Продать хотел бы...

— Эй, кто там?

Распахивается дверь, на пороге застыл повар, который меня привел, на рыле почтительность.

— Запомни этого зека, в течение тридцати дней, после обеда, будешь давать ему тарелку блатной диеты. Годится? — перевел он на меня свой печальный взгляд.

— Годится, благодарю!

— Не за что, статья?

— Семидесятая...

Впервые за весь разговор на лице Фимы Моисеевича появилось хоть какое-то другое выражение. Смесь удивления с любопытством.

— Ты в каком отряде? Я не вижу, — кивает на бирку с фамилией и номером отряда на моей телажке.

— Девятый.

— Я как-нибудь, когда потрезвее буду, пошлю за тобой, мы похаваем и побазарим. То есть, покушаем и поговорим. Как интеллигентные люди. А сейчас выпей и не мешай мне думать.

Меня не нужно было упрашивать, когда еще в зоне за так плеснут, налил полстакана и опрокинул. В себя. Ожгло так, что слезы брызнули из глаз! Да... Ох, ничего, отборный коньячок пьет заведующий, пять звездочек... Перебил сырком, попрощался и пошел. Повар мордастый за мною дверь закрыл на огромный крюк, побежал я в барак скорей, быстро-быстро. Что б кайф не растрясти... Упал на шконочку и жизнь мне показалась не такой мерзкой, не такой поганой... Кайф!..

Так и покатилась не спеша, не торопясь, жизнь моя зековская, поломатая. Разнообразия было немного, на работу меня не водили, по чужим отрядам я не шастал, остерегался, в трюм не стремился. Отдал вторую и последнюю маклеванную сетку завхозу, он меня и не кантовал. Не на кухню, не снег убирать, ни еще в какой геморрой. Не жизнь — малина!

Жру, в том числе и лишнее, хорошо приготовленное, треплюсь, никуда не лезу, никого не трогаю и меня никто не трогает... Почти.

На пятый день моего приезда в "пьяную зону", вызвал меня кум. Завхоз передал, я в это время в сортире был, когда шнырь кумовский прибегал. На всякий случай, сдернул я свитер, сунул его под одеяло, заправил шконку и пошел знакомиться.

Нашел в штабе дверь с табличкой "Заместитель начальника ИТУ по оперативно-режимной работе полковник Ямбаторов Т. А." Кум! Ну и фамилия у кума, интересно — кто по национальности? Оказалось, якут!

Стучусь, слышу:

— Да, да, войдите!

Вхожу, представляюсь, сдернув шапку, все как положено.

Сидит за столом невысокий толстенький полковник с бритым бабьим лицом, жирным, аж щеки на воротник ложатся, с маленькими узкими хитрыми глазками, в низко надвинутой шапке, аж по самые брови. У зеков что ли научился? Сидит и смотрит на меня изучающе. Смотри, смотри, с меня не убудет. Полковник насмотрелся и начал:

— Так вот ты какой, Профессор!

Все знает, на то он и кум. Молчу.

— А что же ты на строгач приехал, мразь, мразь! — и пухлой ладонью по столу, хлоп, хлоп!

— Так я не сам приехал, привезли, гражданин начальник, и не мразь я...

— Это у меня поговорка такая. Ты знаешь, кто я?

— Да.

— Нет! Я кум, кум, кум! И всех здесь держу вот здесь, — и показывает мне пухлый кулак. Я молчу, что скажешь.

— Молчишь? Правильно! Ну, в стукачи не зову — ты ничего не знаешь, не жулик. У меня жуликов-стукачей хватает. Но если ты, мразь! — снова переходит на крик полковник, больной что ли. — То я тебя сгною, сгною! Видел? — показывает мне сапог, хромовый начищенный до блеска сапог.

— Видел.

— Так вот, эти сапоги пинали Серго Орджоникидзе! По ребрам, по ребрам! — вновь кричит и мгновенно успокаивается полковник. — Я тогда конвойный был. Понял?

— Да, этими самыми сапогами?..

— Мразь, мразь, я тогда в яловых ходил, ногами, ногами, мразь, мразь!

— Понял, гражданин начальник!

— Ты напиши заявление в суд, пусть пришлют на управление бумагу-определение, подтверждающую твой режим.

— Я писать не буду, вы сами напишите.

— Я?! Ты что, с ума сошел? — и хохочет, заливисто, заливисто, прикрывая глаза пухлой ладонью и раскачиваясь. Насмеялся, вытер слезы и:

— Тебе может кто надо написал режим другой, а я голову подставляй? Да ты шутник! — и вновь залился смехом, как колокольчик. Полковник-колокольчик... Насмеявшись вволю, под прикрытием пухлой ладони, неожиданно предлагает:

— Может, будем работать? Напиши заявление, я продиктую, я ведь не только кум, я и КГБ в зоне представляю, а?

— Я работать ни на кого не буду. Я не козел!

— Ты — мразь, мразь! А я тебя сгною! Мразь, мразь!

Стою, молчу, неужели в трюм ледяной мне собираться...

— Все! Иди и подумай!

И отпускает меня в зону, в барак теплый...

Бегу через плац, тороплюсь, вдруг передумает. Вот и дома, на шконочку, под одеяло, да холодина, а кум странен, еще Серго Орджоникидзе помнит, может переслужил?


У каждого осужденного в личном, тюремном деле, есть кроме всего прочего, еще две бумажки от народного суда. Первая — копия приговора. Вторая — определение суда. Не путать с частным определением — направить лечиться от алкоголизма или направить на место, где ранее работал подсудимый-осужденный, бумагу с какими-либо выводами или рекомендациями. Определение суда — это: с какого числа, месяца, года исчислять срок, по какое число, месяц, год исчислять, какой режим определил суд, исходя из буквы закона. Ранее несудимые, в первый раз совершившие преступление и осужденные впервые, направляются в ИТУ общего режима. Или, в случаях, предусмотренных законом, за совершение тяжких преступлений — убийство, изнасилование с отягчающими обстоятельствами, нанесение тяжких телесных повреждений и прочее, определяется усиленный режим. Лицам ранее судимым, определяется строгий режим, лица, признанные рецидивистами направляются на особый режим. В отдельных случаях, как дополнение к основному наказанию или за совершение преступлений в зоне, или за систематические нарушения в зоне, суд выносит меру наказания в виде направления на тюремный режим. Естественно, это все на бумаге, а бумага, как известно, все стерпит.

Дают и в первый раз строгий, и за убийства — общий, и неоднократно судимых направляют на общий режим. Много у братвы есть в памяти случаев. Но есть и вообще курьезные. На одну зону особого режима, к тиграм на двух ногах, привезли мужичка с первой судимостью. Срок два года... Ему секретарша суда, вчерашняя школьница, перепутала режимы — вместо общего напечатала особый. А на определении подписи и печати стоят... Так и отсидел два года, сколько ни писал, с рецидивистами. Хотя и прокурор по надзору существует.

Так вот. В моем деле, как сказал мне кум-шизофреник Ямбаторов, такая бумага отсутствовала... Хотя если судить по порядковым номерам — была. А на конверте, в котором было мое дело во время этапирования, указано — строгий! И кто это такой шутник — я не знаю. Вот и привезли на строгий режим...



ГЛАВА ШЕСТАЯ



Холода, холода... Одна радость — я не в трюмах и не на промзоне. Безработный я. Хорошо! Лежу целыми днями на шконке и думаю. Думаю, думаю... Обо всем. О зоне, о друзьях-хиппах, о себе. Целыми днями.

Развлечений в зоне много. Но не про меня. Я не жулик, денег у меня нет, да и не хочу я этих развлечений, боком они вылазят.

В пятом отряде пьянка была, без повода, так одному жулику, Марку, глаз выбили. Без повода подрались, — вот и нет глаза. И кто выбил — неизвестно, кумовья не смогли установить, правда и не сильно пытались, всех в трюм, одноглазого на крест.

В одиннадцатом отряде происшествие. Были два жулика; постарше и помладше. Петр и Петрусь. Оказалось, старший драл младшего. Петр Петруся. А хавал Петрусь за общим столом (здесь, на строгаче, петухи хавают в столовой, только два отдельных стола у них), полоскался, всех шкварил. Шум, гам, кипеж! Это что же такое! Это же косяк! Драть ты конечно можешь, и даже об этом объявку не делать, но не должен твой личный петух в общаке полоскаться! Так он, Петрусь, еще и в разборках участвовал, и в толковищах! И смех, и грех... Взяли Петра за горло, получать хотели, а он за нож и троих порезал. Слегка. Так его и петушка его, кумовья в трюм закрыли, до этапа. На другую зону. Порядок.

А в первом отряде, хоз. обслуга — первый отряд, совсем смешной случай приключился, произошел! Есть в зоне петух, Сапогом дразнят, высокий, толстый, любитель потрахаться за чаек или водку. Позвал завхоз первого отряда Сапога к себе в каптерку, на всю ночь. Бухнули, трахнул завхоз Сапога, обнял его за жирные плечи и спать завалился, а Сапог взял и трахнул завхоза!.. Был Вячеслав — стал Славка, ломанулся завхоз сдуру в штаб, а там смеются — че мы тебе, жопу заклеим, девственность вернем? Что еще сделаешь... Завхоза нового назначили, Сапогу совсем ничего не было. Порядок...

Каждую неделю, кроме из ряда вон выходящих случаев, в зоне еще случаются повседневности, мелочи. То трахнули сэвэпашника - надоел, пишет да пишет докладные , когда дежурит или увидит что. То три-четыре-пять и более драк случается, половина с поножовщиной и тремя-четырьмя-пятью порезанными и двумя-тремя трупами... В неделю... Трупы на хоз.двор, к помойке, их потом за зону вывозят, в лагерную облбольницу, порезанных на крест, виновных (если известны, но такое редко) — в трюм или в ПКТ. В зависимости от социального статуса потерпевшего или убитого. Чаще всего наказание бывает следующим. Если убили рядового мента, то виновный едет на тюремный режим без добавки к сроку. Если председателя СВП зоны, то добавка к сроку, раскрутка и крытая, тюрьма, на три-пять лет. Как, например за Плотника… Сидел Александр Плотник у себя в кабинете, а двери закрыть забыл. На замок. Сидел и думал, по-видимому над наведением порядка в зоне. Тут его мысли спугнул зек, акула с четвертого отряда, Савось из Закарпатья. Зашел Савось и воткнул Плотнику электрод заточенный, прямо в сердце. И вышел. Добавили пять лет и поехал на крытую. Блатяком. Поднялся на следующую, но последнюю ступень. Выше всего на одну... По трупам, по крови. Но если жулик жулика зарезал, блатяк жулика, жулик блатяка, акула обоих или вдвоем акулу — то только ПКТ. Помещение камерного типа, здесь же в зоне. На шесть месяцев. Еще В. И. Ленин очень метко подметил, что преступный мир сам себя уничтожит. Вот ему и не мешают.

И самое поразительное — без молотков обходится. Это у меня в голове не укладывается! Булан говорит, что это Иван Иванович сделал. Хозяин. Ходит он не в сапогах, а в валенках (зимой, конечно), приволакивая ноги. Говорят — поморозил на севере, где прослужил всю свою долгую жизнь, видимо, там, на Севере, на дальняке, среди вечного снега, высоких сосен и тигров полосатых на двух ногах, понял Иван Иванович мудрость житейскую — на все воля божья. И не надо вмешиваться во внутренний мир ребят, как он зеков называет, в темный страшный мир, живущий по своим диким, но логичным и обоснованным законам. Ничего там не изменишь, ничего там не переделаешь, есть там своя власть, судьи, палачи, есть народ, есть отверженные. И не ему, Иван Ивановичу, менять этот порядок, давно установившийся. Не ему. Вот он и не вмешивается, только с офицерами и прапорами рядом живет, на работу водит тех, кто работать будет да деньги делает. На чае, на водке, на жратве... Так и живет зона, прозванная в управлении и области "пьяной".

И помогают делать деньги хозяину и офицерам зеки. На больших постах стоящие, да в активе состоящие. Кроме Фимы Моисеевича водкой еще торгуют несколько спекулянтов. На пром.зоне Демчук Коля, кладовщик пром.зоны. Завхоз шестого отряда, Прищепа, заместитель председателя СВП зоны (!) Тляскинский. Есть и еще несколько спекулянтов, — и откуда водка? Оперативники да режимники заносят, полковник Ямбаторов да капитан Шахназаров. Ну, и по их приказу подчиненные им оперативники да режимники. Больше никто в зону водку занести не имеет права. Монополия на водку. Как на воле. Иначе могут быть последствия. И плачевные...

Прапор один, Усачов, понес в зону пять бутылок водки. Больше мы его не видели, а прапора сказали — уволен. Начальник одиннадцатого отряда, здоровенный жизнерадостный Порковцев пал жертвой интриги и провокации, сделанной полковником Ямбаторовым и получил за четыре бутылки водки четыре года лишения свободы. Незаконная связь с осужденными...

А Фима Моисеевич водку на машине завозит ящиками! Опера затаскивают портфелями, режимники волокут в сумках хозяйственных, брякая и звеня на всю зону. На воле водка стоит три рубля шестьдесят две копейки, а в зоне пятьдесят рублей! Огромный бизнес — советская зона! И горе тому, кто попробует нарушить его плавный ход. Плавный и нарастающий...

Ну а чай — пожалуйста. На чай монополии нет. И это естественно — сам живи, но и другим жить давай. И несут чай все, кто не ленивый. Отрядники заносят чай в портфелях, двадцать-тридцать плит чая. Мелочь пузатая. ДПНК ночью заносит мешок, сто-сто пятьдесят плит. Ну, средний уровень. Ротный, майор, длинный и худой, раз в неделю завозит на машине с продуктами ящик-другой. Шестьсот-тысяча двести плит чая. Фиме Моисеевичу, в нагрузку к водке оперов. Естественно, и Фиме с того чая перепадает, иначе в зоне нельзя... Но настоящая акула капитализма, большой босс, чайный король, это Коля Демчук! Рассказывает про него взахлеб братва такое, хоть стой, хоть падай... Загоняет Коля чай только машинами! Раз в месяц завозит кладовщик Коля все, что ему нужно, с вольного зековского склада. И среди всякого барахла десять ящиков чая! Шесть тысяч плит чая!! По пять рублей плита!!! Считать умеете — считайте, естественно делится и с ротным, и с Ямбаторовым, и с хозяином... Иначе нельзя, зек все же Коля... А на воле чай стоит ноль рублей девяносто восемь копеек! Большой бизнесмен, Коля Демчук! Сроку у него двенадцать лет, на воле тоже был кладовщиком, за что и сидит. Опыт у него большой, вот и работает с размахом!

Много развлечений в зоне, много. В среду можно три раза в клубе фильм посмотреть. "Агенты империализма" или "Я встал на путь исправления". В среду крутят документальное кино. По воскресеньям художественное. В основном говно. А в перерывах между средами и воскресеньями, да и включая их, кино крутят зеки. И боевики, и детективы, и комедии, и порноленты. Смотри на выбор, любуйся, выбирай по вкусу.

Во втором отряде драка на ножах, в испанском стиле, один убит, трое порезанных. В третьем отряде коллективное насилование жуликами проигравшегося и неь отдавшего вовремя, жулика. В комнате политико-воспитательной работы. Под ласковым прищуром Владимира Ильича. В четвертом просто пьянка. В пятом просто две пьянки. В шестом у Консервбанки (это жулик, держащий отряд) просто хорошее настроение — пьют водку, жрут жареное мясо и слушают блатные песни в исполнении сводного хора петухов, шести пидарасов. В сопровождении гитары... Люди отдыхают! В седьмом — казино — большая карточная игра. Пришел этапом грузин-расхититель. Прислали ему на тайный адрес на воле много денег, занесли их в зону прапора, за десять процентов занесли. Вот и казино образовалось. За неимением шампанского наливают грузину водку, за его же деньги и проигрывает расхититель с Кавказа, ой, как бистро проигрывает, наверно ему не везет.

В восьмом отряде, тихое чаепитие, с конфетами и шоколадом. Один жулик письмо получил, мама у него умерла, вот и горюют всей семьей.

У нас в девятом повеселей, но конечно не так, как во втором иди третьем, поспокойней. Косима водку пьет со своею семьей и гостями. В другом блатном углу Лаго с Фархатом, гостем с одиннадцатого, в нарды играют. Оба жулики, игра серьезная, на крупные деньги. А около двери, в углу, блатяк Рыло живет, побегушник. Кличка Рыло. Он собрал бывших малолеток, блатяков с отряда, чифир хлещут и он им про крытую Тобольскую травит. Рыло там аж два раза был. Остальные кто чем занят: играют в шахматы, читают, думают, спят, смеются. Вон мужики, всем за сорок, под гитару негромко песни поют, да старые. Блатные. Русские-народные, блатные-хороводные...

И хорошо поют, душевно:

— Помню, помню, помню я,

Как меня мать любила,

И не раз, и не два

Она мне говорила -

Не ходи на тот конец,

Не водись с ворами,

Рыжих не носи колец,

Скуют кандалами...


В зоне я уже освоился, к морозу привык, вот и бегаю по отрядам, только шум стоит. Здесь за это прапора вообще не кантуют. Не замечают тебя, сидишь в чужом отряде, ну и сиди. Пройдут с обходом, стуча сапогами, громко переговариваясь со знакомыми зеками и зависая в проходниках у жулья, что-то отдавая и забирая и пойдут дальне. Ну пошутят над каким-нибудь пидарасом:

— Сколько берешь? Мне скинешь?

И хохочут, придурки... Ходят по двое, так положено. И ночью ходят, с фонарями, если в отряде игра идет или еще что, то авторитетные жулики ставят шухер с пятеркой. То есть шестерку с пятью рублями. Обход появляется, шестерка пятерик в лапу служивому, тот мимо идет. А в следующий обход, через два часа, если видит, что шухер еще не сняли, то просто проходит мимо... Поразительно для меня, приехавшего от других порядков.

Я уже и кентами обзавелся и даже крутнутся сумел. Оказывается и на строгаче булок с маслом хватает, о двух ногах... Аж сам удивился, как лихо вышло. Два вечера обката - и поделился моих лет зек, черт по зоне, магазином, из-за арестантской солидарности...

— Зона, отбой! Зона, отбой! — по страшному орет репродуктор на ДПНК, свет в отряде выключают, только над дверью лампа горит, чернилами обмазанная, но жизнь как шла, так и идет. Не переставая, пьют чифир и водку, играют в нарды и на гитаре... И правильно делает Иван Иванович, что не лезет в это болото, в эти джунгли, в этот омут. Правильно. Пусть жрут друг друга, пусть. На то они и зеки... Ну, суки! Власть поганая..

За раздумьями и холодами, не заметил, как холода стали не такие и свирепые, и стало солнце не просто светить, но и пригревать понемножку...

Вышел один раз из барака под рев:

— Зона! Подъем!

А на дворе чирикает кто-то, заливается, через два-три часа солнце пригрело, выглянуло из-за крыш бараков и потекло, побежало из под серых, осевших сугробов. Весна! Весна...

Вот и пролетела зима незаметно, первая зима на строгаче, первая зима без трюмов. Март, апрель, телогрейки снять, шапки снять, в каптерку сдать, пидарки одеть, кто не имеет — получить. Капитану Шахназарову проверить исполнение. Начальник ИТУ полковник И. И. Нефедов. Кайф!

Сижу возле барака на лавочке, солнышком наслаждаюсь, на жизнь смотрю. На театр абсурда. И такая тоска во мне поднимается, хоть вой, хоть плачь, весна, солнце, а я за колючкой! Ненавижу...

Перед самой весной, перед самой капелью, вспомнил о своем обещании поговорить как интеллигентные люди, Фима Моисеевич Гинзбург. Вспомнил и послал за мною.

В маленькой каптерке, кроме него, сидел еще один зек, с лантухом на рукаве. Оказывается, это сюрприз для меня. Зек-мент был осужден тоже по семидесятой... Посмотрел я на хавку и выпивку, стоящую на столе, посмотрел на антисоветчика-мента и честно сказал Фиме Моисеевичу, что хоть он мент, зав.столовой, но меня от него не мутит. А вот от мусорилы этого, Троцкого сраного... И ушел. Больше меня Фима не приглашал. Ну и хрен с ним. И с его хавкой-коньяком. Мне и так в кайф. Только тоскливо...



ГЛАВА СЕДЬМАЯ



Не только у меня тоска, не только мне на волю хочется. В зоне побег! Дерзкий, отважный, как все побеги в мире. Зек из пятого отряда, Левченко, срок семь лет за разбой, приглядел, как начальник цеха шинель свою в кабинете вешает и одев халат, по цеху шныряет, за выполнением плана следит. А кабинет ключиком на замочек закрывает. Так здесь зона, не пионерлагерь! Зек кабинет отпер, фуражку-шинель напялил и на вахту, время удобное подкараулив, только что за зону, в штаб вольный, хозяин прошел с офицерней, Иван Иванович с больными ногами. Зек к вахте, сапогами стучит и во весь голос матерится. Солдат-узбек дверь отпер, зек к окну и орет, мол открывай решку, срочно хозяин нужен, ей срочно, и бумагу показывает. Какую-то. Узбек перепугался, майор на него орет-кричит, и не проверяя пропуска, отпер решетку, проскочил зек, солдат запер да другую отпирает, в таком же порядке остальные и зек на воле оказался. А недалеко остановка автобусная, зек вскочил в автобус, больше его и не видели.

Хватились в полдень, когда настоящий майор на обед хотел идти и за шинелью в кабинет заглянул...

Вот бы и мне, как-нибудь изловчится и выскочить, да ведь поймают менты, вся страна у них под сапогом, люди все на них стучат. Помню я слова следователя, что большинство наших листовок граждане в КГБ отнесли. Вот быдло!

Кроме этого удачного побега было еще несколько неудачных. Видимо весна многих будоражит, на свободу зовет, на волю! Воля! Много в этом слове и лихости, и простора, и удальства, и хмельного, в голову бьющего, как крепкое вино! Воля! Волюшка-воля, воля золотая! эх...

Полезли трое петушков внаглую через забор, на что надеялись, неизвестно. Одного в запретке застрелил солдат с вышки, двух других с забора сняли прапора. Это в пром.зоне было, после этого ментов прапора погнали поверх забора восьмиметрового еще сетку-рабицу три метра вверх тянуть. Петушки на забор по веревке залезли, а кидали с цеха пластмасс. Веревку с крюком железным...

То солдаты с обходом по запретке шли и двухметровым штырем землю тыкали. Тут один солдат и провалился. Подкоп! Из цеха рыли, из механического. Кто — не нашли.

А то менты спалили, сдали куму с потрохами жулика Ворону и петуха Сидорку... Они по воле земляки и напару рыли подкоп из-под шкафчика для переодевания. А землю выбрасывали за цех, на этом и спалились. Вот обоим и дали ПКТ, по шесть месяцев и в одну хату посадили. Чтоб нескучно было.

Лежу на шконке, не радует ни весна, ни солнце. Где же ты, воля?! Где же ты? Скоро будет, как я два года в неволе, в плену, в казематах, а впереди еще четыре, ой, мама, караул!

То прапору по рылу дали в сборочном, то в гальванике петух старый, Соринка, отвертку в жопу воткнул начальнику цеха, то жулик Клим прапора с роты погонял, то солдат в зону ввели, шмон по графику делать, солдат один у Консервбанки водку нашел, а тот солдату бутылкой по голове, то жулик жулика на нож, семьянина, кента своего, да на смерть. И ни за что... Тоска! Тоска в зоне, весна на воле, а воли нету! Украли волю менты, украли гады! Вот и загуляла братва, нервы на пределе... А тут комиссия из управы приехала посмотреть, как зеки, рабы их, пашут. Жулик Кирилл выпил с горя, весна, сроку десять, взял молоток и подполковнику из управы, хлесь по фуражке! А фуражка-то на голове... Умчался подполковник на вахту, еле-еле следом за ним поспевала комиссия. Кириллу срок добавили, пять лет и на крытую, на три года... Тоска!

Пошел я на хоз.двор. В куче строительного мусора нашел дрын деревянный, подходящий, с полметра длиной, в руку толщиной. Нашел, в барак принес, под матрац положил и на всех стал волком смотреть. Уж очень я устал и от рож, множества да неприятных, и от весны без воли. Уж очень устал от мельтешения зеков, от месива людского, от тупости и серости, от неволи устал! От неволи!

Честно скажу, жулье да блатных я трогать не собирался, мне еще четыре года, один месяц и два дня сидеть, я жить хочу, а у жулья просто, чуть что — на нож. Правда, несмотря на резню, беспредела не было, ни одного мужика за зиму, ни одного зека ни за что не порезали, не убили, не побили. Всегда была причина. Конечно, если захотеть, можно и до столба докопаться, но в тех случаях, когда я знал что почем, беспредела не было. Но если я дубьем блатного трону, то могут и на нож, запросто. Но и без блатных мрази хватает, есть на ком злобу сорвать да за счет него в трюм сесть, отдохнуть. Смотрел я волком, смотрел и досмотрелся.

Завхоз, видимо, посчитал, что плата сеткой кончилась, не вечно же за одну сетку можно не ходить в наряды. И подойдя к моей шконке, ударил по ней и рявкнул:

— В наряд на кухню сегодня идешь. После ужина.

Рявкнул и пошел другим рявкать. Если бы он был поумней или физиономистом, он бы совсем ко мне не подходил бы, обошел бы за пять метров. Проводил я угрюмым взглядом завхоза, дождался, когда он из барака выйдет, к себе в каптерку пойдет. Дождался, слез со шконки и дубину достал. Кто увидел, ничего не сказал, ну идет и идет себе зек с дубиной, никого не трогает, ну и пусть себе идет, вон у него рыло какое, нехорошее, может плохо человеку, может у него душа болит... Зашел я в каптерку, руку с дубьем за спиной держу.

— Чего тебе? — высокомерно завхоз спрашивает. Ну, блядь!..

Взмахнул я дубиной, завхоз взвился со своего места и как попугай в клетке, биться об стены начал, тесно ему, толстому, в углу. Вдарил я раз по чайнику, вскользь вышло, руки подставляет и бьется, вдарил второй, получше вышло! Видят завхоз — смерть пришла, очкастая, ломанулся прямо и сшиб меня с ног. Выскочил в коридор и с ревом умчался в штаб.

Встал я, дубину брать не стал и пошел в трюм собираться, да, наверно, молотки. Не простит мне кум, Анатолий Иванович, мразь, мразь, головы завхоза, ой, не простит.

А братва в бараке негромко обсуждает, хоть и гуляет топор по зоне и драки обычное дело, резня да избиения, но я-то спокойно зиму жил, вот и непонятно зекам — че так, не взбесился ли. Но ко мне никто с расспросами не суется, Кожима, тот вообще сделал вид, что ничего не произошло. Ну вдарил зек завхоза по чайнику, значит надо было. Что толочь, переливать из пустого в порожнее. Понятие беспредел не распространяется на ментов, их любой может долбить, когда посчитает нужным...

Вижу в окно прапор идет и прямиком к нам, в девятый отряд. Заходит и мою фамилию кричит. Отозвался я, не прятаться же. Идем в штаб, прапор что-то дожевывает и меня пытает, что такое?

Поведал я ему, мол, завхоз меня оскорбил, вот я и обиделся. Прапор на полном серьезе советует, на будущее, что, мол, надо было кентов поставить, дверь держать, а самому получить с завхоза! Ну и чудеса! Прапор мне говорит, мол, все блатные так делают. Да знаю я, но чтобы прапор советовал... Ну и дела!..

Приходим в штаб, в ДПНК, завхоз бумагу пишет, как я его бил дубьем, ДПНК вредный, который нас встречал, майор Москаленко, кричит:

— Ты что? Ты что? — и гневно усы раздувает. Я в ответ бойко:

— Гражданин начальник, посудите сами — он меня оскорбил!..

— Я! — взвился завхоз с шишками на голове.

— Да я сидел в каптерке и не одним словом к нему не касался!..

— Посудите сами, гражданин начальник, — гну свое:

— Сидите вы здесь, в ДПНК, прихожу я и бью вас дубьем по голове...

— Меня?! — ДПНК ошизел от такой наглости.

— Вот и я говорю, что я вас буду бить, вы мне ничего плохого еще не сделали, так и его, если б он меня не оскорбил — я б его никогда не вдарил бы в чайник пустой...

— В трюм! — орет-надрывается Москаль, вытаращив глаза на мою дерзость и скрытую, но плохо, угрозу.

Иду в трюм. Что и требовалось. Рож там будет не сто, как в бараке, не тысяча, как в зоне, а поменьше.

Посадили меня в блатную хату. Пятым. И отсидел я там пятнашку. От трюмов на общаке здешние трюмы несильно отличаются. Вроде все тоже: темно, сыро, грязно, тесно, прохладно. Только кормят, хоть и через день, но как на убой. Боится трюмный шнырь, что оттрахать могут, как с его предшественником поступили. Но главное отличие — чифиру море, без краев, трава часто, колеса закатываются, конфеты — и шоколадные, и попроще — килограммами! Несут в трюм и прапора, и ДПНК, и даже кумовья-оперативники, подкумки по фене, все тащат в трюм, все хотят денег, а в ПКТ бабок хрустящих валом!

Во всех бараках зоны жулики авторитетные, бараки держащие, собирают грев-общак, на трюм. Сигареты, сладкое, чай, деньги, наркоту... Собрав, платят или ДПНК, который в этот день дежурит или прапору, старшему по трюму. Такса твердая — сто рублей. Ну а если присвоят... Братва поведала, что три года назад был случай, прапор один, из грева взял себе половину денег. Через месяц шел с обходом по ночной зоне, вместе с другим прапором, в паре положняк им по зоне тусоваться, и из темноты, со свистом, прилетел электрод... С одной стороны шишка из гудрона для веса, с другой заточенный. Почти насквозь прапора пробил, электрод тот, помер на кресте прапор, даже не дождался машины скорой помощи... С тех пор передают все в исправности. Одним словом, хоть и трюм, но жить можно. Досидел, романы потискал — и в зону.

А там закрутилось-завертелось, главное, распечатать, следом само пойдет. Дней через пяток после выхода, я с мужичком подрался, в третьем отряде. Он на меня не так посмотрел. Отсидел десять. Выскочил, помылся, пожрал чуток — и по новой. Шнырю отрядному, в столовой, миску с баландой на голову одел — жидкая баланда, не вина в том шныря, но он рычать вздумал, черт, мол не блатной, хлебай такую, ну, тварь, ну, мразь!

Дали пятнадцать. В трюме я вновь с Шурыгой столкнулся, тесен мир в зоне. Сначала ничего, все нормально было, первые дни сидели спокойно, и ведь, когда в зону пришел, сразу за Шурыгу Пашу подузнал, подспросил, что, мол, это за чудо такое, Паша? Вот и рассказали мне простую зековскую историю. Шурыга прежним сроком на семерке сидел, здесь же, в Омске, был блатным и проиграл немного денег. И не отдал в оговоренные сроки. Поступил не по-дворянски. Резать-трахать не стали, подождали немного, Паша напрягся и вернул долг чести. Но... но сроки прошли! И стал Шурыга фуфлыжником, фуфло двинул. Из блатных, из дворян, конечно выгнали. Вот Шурыга этим сроком и не блатовал, жил мужиком, даже работал... На меня, встретив в зоне, пытался шипеть что-то. И когда мне надоело, я ему прямо сказал — мол, лихо ты стиры на семерке задвигал, только шум стоял! И Паша отвял и перестал меня замечать.

Так вот, первые дни в трюме было все мирно и нормально. Потом втемяшилось в голову жуликам пол помыть, а чертей в хате нет, и жулики на меня глаз положили. Мужик-то я один был в хате. Ну не считая Шурыги. Значит, по неписаным лагерным законам, мне и мыть. Хотя будь в хате авторитетный жулик, никогда бы он не стал мужика ломать, черта из него делать. Вместе бы с мужиком и помыл бы, только мужику работы побольше да погрязней. Ведь черт не тот, кто пол моет, а тот, кто оборотки дать не может, кого заставили...

И Шурыга туда же, мол, да, грязновато в хате, Профессор и помоет. Тут я не выдержал и говорю, мол, в хате есть и похуже меня. Мужик — это ведь не оскорбительное звание, а есть в хате и фуфлыжник. Шурыга сник, а блатные взвились:

— Ты че буровишь, Профессор?

Рассказал, что знал и клички назвал, кто в зоне подтвердить может. Поверила братва и — Шурыге:

— Может, правда, Паша, пол помоешь, звание у тебя подходящее?

Шурыга на меня волком смотрит, а им так отвечает:

— Я биться буду.

Не трус Шурыга, но и не дурак. С четырьмя биться стал, но стоя спиной к двери. На шум прапор прилетел, ДПНК. Хату раскоцали — что за шум, а драки кет? А драка налицо, на рылах у всех пятерых. Пашу к куму Ямбаторову, на исповедь. Мы ждать стали, не до пола. Тут и возмездие грянуло, жуликов в хаты разные раскидали, меня в одиночку. Там я и отдохнул. По-настоящему. Всей душой.

Тихо. Никого нет. Только я и мои мысли. Там я и начал впервые, самостоятельно писать, не составляя из других книг, романы, там я и начал впервые сюжеты придумывать. И разрабатывать сюжетные линии, монологи и диалоги, описания различные, канвы вести, лежу и пишу. В голове. Потому что не при проклятом царизме сижу, при власти советской, народной. Не полагается в ШИЗО ни бумаги, ни ручки, ни карандаша. Ни тем более чернильниц из белого хлеба с молоком. Там, в первой моей одиночке, на строгаче, и родилась идея написания этой книги. В темной, сырой, узкой камере, с пристегнутыми к стене нарами, маленьким столом, из стены торчащим, а ниже другой торчит, табурет, по-видимому. В углу параша и кран. Лампа тусклая, в нише над дверью, напротив - окно с двумя решетками и сеткой-рабицей. Под окном, в метре от пола, труба-батарея. И все. Хожу, думаю, пишу. И посторонние мысли тоже голову посещают.

Шурыгу я подкусил лихо; информация — главное в зоне, вон Консервбанка повздорил с одним жуликом молодым, тот к власти рвался, в шестом отряде... Узнал Консервбанка про него если не все, то многое, и такую комбинацию прокрутил, что вся зона охнула... Помирился с врагом, поручил ему в виде доверия грев на трюм собирать, купил у одного мужика халвы из посылки и через своего шустряка подбросил в общак, а такие вещи через весы принимают, пошли в хлеборезку, взвесили. А Консервбанка слушок пустил, что, мол, ожидается на днях завоз халвы в ларек, и шныря с ларька подкупил, чтоб такое же базарил. А жулик тот, Серый, халву любил до помрачения... И не удержался, смолотил с чайком, ведь завтра привезут в ларек-магазин, отоварюсь и положу... Не привезли, Консервбанка с жуликами пришел и говорит: давай грев, передаем на трюм... А халвы-то нет... оттрахали жулика, не лезь на трон, не претендуй...

В двенадцатом отряде Граф проиграл двенадцать косых, двенадцать тысяч... что делать, стреляться надо, раз отдать не можешь, а не из чего... Граф придумал, за пятьдесят рублей договорился с прапором, что он у него якобы отнимет, отшмонает деньги и заберет себе... бред, ну, Граф, фантазер, ведь за такую сумму убить могут, прямо в зоне... Прапор не дурак, полтинник взял и к жуликам двенадцатого отряда пошел и за пятьдесят рублей (дополнительных) сдал Графа и его придумку... Граф к куму, кум бумагу на сотрудничество, Граф — упираться, остатки чести взбунтовались, дворянина — и в доносчики, кум Графа в трюм да в блатную хату!.. Одним петухом больше... Ай да прапор, ай да молодец!.. Пришел этапом петушок, золотой гребешок, глаза огромные голубые, сам маленький и пухлый, Денисов, Дениска, петушок с воли, вся зона на рога и мечтает, чтоб распределил хозяин Дениску в его отряд, а Консервбанка пошел к нарядчику, дал пять рублей и поехал Дениска в шестой отряд — по производственной необходимости... Ахнула зона, ахнула и руками развела... Ломанулись жулики и блатные в шестой отряд, может и им немного перепадет, но... Но Дениска уже одетый с щегольством зоновским, нос кверху, важный такой и счастливый, конфеты шоколадные жрет и глазами поводит, поздравили жулики Консервбанку с законным браком и стали ждать, когда Консервбанка прогонит его от себя, и дождались, через два месяца Дениска изменил Консервбанке с молодым жуликом из третьего отряда... Не за плату, все у него было, все ему Консервбанка давал, а из любви... узнал Консервбанка про измену, дал побоку Дениске и прогнал ветреника от себя... Тут уж вся зона в очередь выстроилась, наперебой стали Дениску посулами заманивать, авансами одаривать... Что-то обед запаздывает... Сегодня день летный, сижу, жду баланды да каши, сижу в одиночке, но и меня братва греет, свой я, свой, от народа...

...Топчусь у двери, разглядываю решку, ишь сколько нагородили в ШИЗО, решка, потом дверь, тоже железная, электрозамок на ней... Кормушка распахивается, рука с обшлагом мундира бросает в камеру приличных размеров пакет, кормушка захлопывается, прапор дальше идет... Кричу в коридор, в сторону поворота, там за углом ПКТ, на другом коридоре.

— Братки, девятка, девятка, передай «благодарю» с тройки!

— Это ты, Профессор?

— Я, собственной персоной!

— Все один чалишься?..

— Один, Кузьма, как перст!

Кричит девятка (это номер камеры) в сторону ПКТ, у них двери прямо около угла расположены.

— БУР, БУР, братва, тройка благодарит!

А затем мне ответ, хотя я и сам его расслышал:

— Не за что, пусть поправляется, встретимся — роман тиснет, своим мы завсегда рады помочь.

Шум, крик, кипеж, переговоры, расспросы...

Так отсидел я пятнашку в одиночке, добавили мне за Шурыгу, выскочил в зону, а тут такое началось, такие события повалили! Голова кругом!



ГЛАВА ВОСЬМАЯ



День, когда появился новый начальник колонии, я запомнил на всю жизнь. И, наверно, не только я. Такое забыть невозможно. И дело не в дате, дату я как раз не помню, где-то в начале мая 1980 года. Но сам день отпечатался навечно в голове.

Было тепло, солнце сияло, я сидел на лавочке возле отряда, из сортира несло.

На плацу, на котором тусовались, сновали, стояли сотни две-три зеков, неторопливо прошел какой-то незнакомый офицер. Невысокий, ничем не примечательный, он пересек плац наискосок, от ворот к штабу, и остановился около зеков, сидящих возле подъезда третьего и четвертого отрядов. Что он говорил, мне было не слышно, расстояние метров двести, но когда офицер скрылся за дверями штаба, буквально через секунду оттуда вылетели ДПНК и прапора и уволокли зеков в штаб. Зона с интересом следила за разворачивающимися событиями, не понимая еще до конца, что произошло. Через час загремело:

— Зона, построение! Зона, построение! Старшим дневальным вывести отряды на плац для построения! Начальникам отрядов, прапорщикам и всем офицерам обеспечить общее построение зоны!

Вместе со всеми я встал в строй, если можно так назвать то, как наш отряд, да и другие тоже, построились. Зав. клуба вынес микрофон на штативе, шнур протянули в ДПНК. Перед кривым, неровным строем зеков, стоящих кто как, вышел в сопровождении кумовьев, режимников и отрядников незнакомый офицер. Невысокий, среднего телосложения, но спортивен, с хорошей офицерской выправкой — прямые плечи, выставленная вперед грудь. Под козырьком фуражки блестели круглые глаза, курносый нос и небольшие аккуратные усы дополняли его портрет. Офицер был майор. Широко расставив ноги, обутые в блестящие сапоги и засунув руки за ремень, сильно стягивающий китель, майор выставил вперед упрямый подбородок и загремел через репродуктор:

— Я новый начальник колонии майор Тюленев Юрий Васильевич. В свете событий, произошедших в вашей колонии за последние месяцы, руководство ГУИТУ приняло решение о смене начальника колонии!

По рядам зеков зашумело — ни хрена себе, не с управы прислали, из Москвы... Но шум перекрыл голос, казалось он вдалбливает прямо в мозги.

— Прежний отправлен на пенсию. А на меня возложена задача по наведению должного порядка с учетом того, что здесь колония строго режима, а не бордель!! С сегодняшнего дня передвижение в колонии только строем! В баню, столовую, клуб только строем! Как положено на строгом режиме! Сейчас проведем репетицию! Первый отряд! Вперед, шагом марш!!

Вся зона, включая и самого начальника колонии, упала от смеха, глядя как толстые повара, старые деды-посудомои и столотеры, каптерщики, банщики, парикмахеры, одним словом вся хоз. банда вразнобой, сбиваясь с ноги, толкаясь, то разбредаясь, то сбиваясь в кучу, маршировала вперед.

— Ладно! — отирая слезы, смилостивился новый хозяин.

— На первый раз пойдет! Второй отряд! шагом марш!

Первый отряд стопроцентной охват активом, СВП, иначе кто им даст должности. Но во втором активистов-ментов от силы человек двадцать, вот они и вышли из строя и попробовали маршировать. Майор Тюленев выкатил глаза:

— Оставшиеся в строю! Кругом! Шагом марш в ШИЗО!

И весь отряд, почти в полном составе, отправился в трюм.

Хозяин заорал по-новой:

— Третий отряд! Вперед шагом марш!

В третьем отряде ментов было человек семь...Вот они и вышли из строя. Тюленев воспринял это как вызов:

— Все оставшиеся кругом! В ШИЗО шагом марш!! Я вас научу ходить строем!!!

А из ДПНК, из штаба, уже бежит майор Парамонов, ДПНК:

— Товарищ начальник колонии! Трюм переполнен, зечню девать некуда!

Взбесившийся хозяин напустился на ДПНК:

— Где головной убор, что за вид, почему ремень на яйцах, сапоги не чищены?! Почему на жаргоне говорите?! Вы офицер или осужденный?! Равняйсь! Смирно! Кругом! В ДПНК шагом марш! Раз-два, раз-два! Ногу, ногу, носочек! Раз-два, раз-два!

Начались черные дни. Полные ужаса. В трюм сажали за все: не брит, сапоги не чищены, бирка коряво написана, вышел на улицу в неположенном виде (расстегнутый или без пидарки), не встал и не снял пидарку, приветствуя офицера или прапора. Чай можно варить только в комнате для варки чая и пить тоже только там. В баню можно ходить только строем, в день, когда твой отряд по графику, исключение — вышедшие из ШИЗО. За плиточный чай — трюм. За водку и наркотики — ПКТ. За драки —трюм. И молотки, молотки, молотки... Прапора стали все ходить с дубинками и баллончиками со слезоточивым газом. Спасибо, хоть не с нервно-паралитическим... Оперативники принимали стукачей круглосуточно. Ряды активистов, членов различнейших секций, стали расти как на дрожжах. За хождение без цели по зоне, по плацу — трюм! Всех безработных стали выгонять в пром. зону и запирать в старую столовую под замок. Нет работы — так сидите! В жилой зоне за лежание на шконке в одежде, после команды "Подъем" — трюм... И молотки, молотки, молотки... Прапора с дубинками, режимники с дубинками, подкумки с дубинками... Один кум Ямбаторов да еще начальник колонии, взбесившийся Тюленев, без дубинок.

Началось грандиозное строительство! Строили новый клуб, новую столовую, три новых барака. Один над одноэтажной санчастью, два других на месте сломанного ПТУ. Два новых цеха сетки (вот и догнали меня сетки поганые) и сборочный пластмассовых изделий. Не зона, а комсомольская стройка. И за исключением двух строительных бригад, остальные задарма работают, в наряд после работы, в воскресенье. За отказ — трюм. Но сначала молотки...

Пролетела неделя после всем памятного выступления хозяина. Я успел сделать у майора Безуглова, нач. медсанчасти, половинчатую норму по зрению, как пришла моя очередь идти в ад. Принимать муки.

Два прапора доставили меня в ДПНК, подбадривая на первый раз только криками:

— Давай, давай, шевелись, нам еще многих притащить надо!

Стою навытяжку перед майором Москалевым, сжимая за спиною пидарку.

— Пол будешь мыть, мразь?

— Нет, гражданин начальник!

Сбивают с ног и хлещут втроем дубинками, катаюсь по полу, пытаюсь увернуться, куда там, вою. Что еще остается.

— Встать!

Встаю еле-еле, спина отнимается, в голове гул, все болит и горит.

— Писать заявление в СВП будешь?

— Пошел в жопу, фашист проклятый!

— Что?

Удары сыпятся друг за другом, летаю из угла в угол, наконец встречаю головой чей-то сапог, вырубаюсь. Очнулся от холодной воды, которой меня щедро поливают. Лежу без очков, вижу плохо, да где очки, вдребезги разнесли... Лицо опухло, глаза заплыли, дышать тяжело, все горит, саднит, ноги не чувствуются... У, суки. У, бляди!! Слезы бегут сами собою, от боли, ненависти, бессилия...

— Встать! — гремит над головой. Пытаюсь, но не могу, тело не слушается, все отнимается...

Прапора помогают пинками и дубинками, тащат по коридору штаба. Дверь хозяйского кабинета, меня втаскивают, придерживая, чтоб не упал. ДПНК докладывает:

— Товарищ майор! Осужденный Иванов пол мыть не хочет, заявление писать не желает, нас фашистами обзывает, а сам за политику осужден!

— Фашисты, говоришь? — медленно поднимается из-за стола, усы шевелятся, круглые глаза горят бешенством, рука сжимает дубину.

— На советскую власть руку поднял и здесь не хочешь на путь исправления вставать?

Удары сыпятся куда попало, со страшной силой и быстротой, я удостоен высшей чести — меня лупит сам хозяин, валюсь на пол, катаюсь, пытаюсь забиться под стулья, под стол, везде достают дубинки, сапоги хозяина, прапоров, ДПНК… Убить что ли решили, вою, вою, вою! А-а-а-а!!!

— Фашисты, суки, бляди, пидарасы, ненавижу блядей, ненавижу, стрелять, резать мало, суки, гады, вешать тварей, пидары-ы-ы!!! А-а-а!!!

Очнулся от страшной боли во всем теле и в спине. А-а-!!! Кричу так, что казалось, лопаются сосуды в голове, жилы на горле рвутся! А-а-а!!! Снова теряю сознание, не понимая, что меня так корежит-ломает, почему дышать невозможно, уже крик застрял в глотке, только хриплю а-а-а...

Вторично очнулся от холода, лежал обоссанный, обосранный, истерзанный. Казалось, не было ни одной целой кости, ни одного не вывернутого сустава. Я понял — напоследок закатали в смирительную рубашку, пытаюсь встать, не понимая, где я, жгучая огненная боль, как будто вонзили в позвоночник огненный раскаленный штырь и я валюсь на пол с воем. А-а-а! Ну, суки, ну, бляди, ненавижу!..

Отсидел я в одиночке тридцать девять суток. И хоть мне самому не верится — не сломался. Честно говорю, останавливало меня от написания заявления в СВП, как от меня требовали, только одно. Ненависть! Ни зоновские расклады, ни страх потерять какое-то уважение, нет! Только ненависть! К этим блядям, к этой власти, к этим тварям... Стать одним из них — лучше удавиться! Или еще лучше задавить кого-нибудь...

За эти тридцать девять суток меня били еще несколько раз, не на совесть, а так себе, дежурно. Но каждый раз от души... Три-четыре раза дубьем по спине так, что чуть глаза не лопаются и ссышься мгновенно, и в хату... Спина отнимается, вздохнуть полной грудью не можешь, только зубами скрипишь и всхлипываешь: бляди, пидарасы, твари, козлы, мрази...

На всю жизнь я запомнил те побои и фамилии фашистов, избивающих меня — майор Тюленев, начальник оперативной части майор Остапенко, офицер оперативной части старший лейтенант Марчук, начальник режимной части капитан Шахназаров, офицеры режимной части лейтенанты Саакаев и Урусов, ДПНК майоры Москаленко и Сидорович... Этих я запомнил особо. Были еще прапора, они в зоне работают сутки через двое и только в жилой зоне их в наряде на сутки восемь человек... Пойди узнай их фамилии, у офицеров хоть кабинеты есть, с табличками на двери, ДПНК вся зона по фамилиям знает, а эта блядва массой осталась в памяти.

Вышел я в изменившуюся, затаившуюся зону. Притихшая, задавленная, но еще не сломленная. Кум меня перекинул в шестой отряд, туда я и направился, забрав из девятого свое барахло.



ГЛАВА ДЕВЯТАЯ



Собрались жулики гулять. Почти со всей зоны собрались в барак шестого отряда. Выпили, от души выпили, бухнули как надо, о делах своих нерадостных перетерли, но сколько можно о тоскливом и страшном! Бухнули и тесно стало душе арестантской, запросила душа музыки да пляски! Да не чертячьей, по принуждению, когда играют да пляшут за чай, а своей, блатной, от всего сердца босяцкого!

Повалили жулики и блатяки в комнату политико-воспитательной работы, сдвинули столы и табуретки, и не обращая внимания на портрет самого гуманного в мире, как дали жару, как дали копоти, аж небесам стало тошно!

Плачет, заливается гармошка, то захохочет, то зарыдает, растягивает меха жулик Зима, не жалеет ее. Что гармошку жалеть — жизнь пропадает! Эх... По тюрьмам, зонам, лагерям, трюмам, транзитам, пропадает жизнь поломатая! Поломатая, исковерканная жизнь, сломанная судьба, надломленная собою, ментами, властью поганой!

Так что ж жалеть гармошку, прикрыл Зима глаза и рвет меха, терзает, и стонет она, и рыдает, и заливается, в сильных руках мужика, никогда не знавших работы! Ноги сами ходят и не выдержала братва — эх, жизнь копейка! Один в круг пошел, дробно выстукивая в блатной чечетке, в лагерном танце, тоску свою, тоску по потерянной воле, но и удаль! Второй, третий... Нет, это не танцы на воле, не твист, не танго, не буги-вуги! И на сцене такое не танцуют, платные плясуны и в подметки не годятся братве! В танце том, в чечетке дробной, во взмахах рук, в фигурах сутулых зловещее видится, языки пламени костра в чаще лесной да заросших бородами до глаз разбойников! Эх, братва, нам бы кистеня, ножи есть у нас! Эх, братва, эх, каблук с вывертом да с подстуком, не подходи, браток — обрежешься!

Разошлась братва — пополам мороз, завтра всех в трюм, под молотки! Завтра Тюлень придет, перо ему в бок, но сегодня наша ночь! Гуляй, братва! Эх...

Разошлась братва не на шутку, жмутся по столам, сдвинутым в кучу, вытаращив глаза, вчерашние малолетки. Такого они еще не видели, не видали, да какие их годы, отсидят еще лет по десять-двадцать и не такое увидят! Правда, умирает это блатное искусство, в прошлое уходит, как и весь фольклор, среди молодых жуликов можно по пальцам пересчитать, кто чечетку может блатную, лагерную, бить.

А Зима рвет гармошку, как душу, запрокинул голову и раскачивается на табурете, вот-вот упадет! И плачет гармонь, и рыдает! Волю братва пропивает! Волю!..

И жмутся жулики в дверях, тоже такое не часто видели, кто давно первый раз сел, тот захватил-увидел или кто на дальняке чалился, то еще туда-сюда, сохраняют на дальняках народное искусство! Ну, а кто по второму разу сидит, да не был в лесу, то и не видел пляски такой, чечетки блатной, удалой да злой! Эх...

Эх, братва, гуляй каторжане, наша ночь, пусть бляди знают, — не задавили! Волю пропиваем, ту малую, что в зоне имели, да Тюлень забрал! Затаились ДПНК с прапорами, режимники с операми, хотя уже не один стукач прибежал, мол, пьют жулики и гуляют, пляски устроили после отбоя, непорядок! Не идут прапора с офицерней, жизни свои поганые берегут, боятся, много жулья да блатных собралось в одном месте, пьяные они да злые, да при ножах все, биться будут, ни дубинки не помогут, ни баллончики с газом... Притаились, бляди, ждут своего часа.

Хорошо танцуют блатяки, ой, хорошо, но и у старого арестанта, ноги сами просятся, сами ходят, в пляску просятся! Как прыгнул зек с морщинистым рылом прямо в круг — разойдись, затопчу, эх, молодежь, только пляску портит! Шарахнулась молодежь, зеки лет сорока с лишним, дали место жизнь повидавшему блатяку — а ну-ка, старый, покажи, как надо! Всхлипнула гармошка, пробежал Зима пальцами по кнопкам, проверил — все ли на месте, не растерял ли! И... и зарыдала, взахлеб зарыдала, заголосила, а зек пустил руки колесом, вдарил по голенищам, голову запрокинул, подмигнул левым, правым глазом и пошел, пошел, пошел мелко выстукивать, чечетку выкаблучивать, пятка-носок, пятка-носок! Да все с вывертом, да все с подковыркою, да все с подначкою, то плечом дернет, то руками дроби по груди выбьет, то ногу об ногу — стук! Эх, ахнула братва, ай да зечара, ай да старый, ну, хрен, ну дает! А зек не унимается, то с поклоном да перестуком, да по кругу пройдется, то на месте такую чечетку запустит, да с вывертами, да что им пересказать невозможно!

Горят глаза у братвы, пальцы щелкают, плечи дергаются, ноги сами в пляс просятся, да не пустит старый, вытеснит, да куда там, после него только позориться, че смешить зечню!

Всхлипнула гармошка и замолкла. А старый зек напоследок в линию танца похабный жест вплел — на вам, менты!

Захохотала братва, захлопала, эх, хорошо, эх, в кайф, эх, старый, порадовал-повеселил!...

А зек разошелся, куртку сдирает да об пол! Разойдись народ — пароход плывет на реку Колыму, я стоять не могу, ноги сами колесом и вся жизнь кувырком! Ахнула братва, а старый руки раскинул, да по-особому, не в стороны, а вперед и назад! Колымская — с побегом!.. Засмеялись зеки, зарыдала гармошка, заплакала, еще больше закачался Зима, рвет ее, родимую, не жалеет, рвет-терзает... А старый пошел чечетку бить, да такую, да с подстуком, да с вывертом, да с подтягом, да ногу об ногу, да... А руками рассказ ведет — то зеки бегут, то конвой стреляет, то погоня, то олени, то снег, пурга, сосны, холод! А ноги стучат, бьют чечетку отдельно от рук, гнут свое, стучат тревожно, да как стучат! Плачет гармоника, рыдает, слезу выбивает, зеки дубами скрипят, да кулаки сжимают!.. Эх, жизнь поганая, менты продыху не дают, эх, бляди!

Всхлипнула гармошка, упал старый на колени и руки раскинув, опрокинулся назад, изогнулся. И напоследок в тишине выбил коленями, носками сапог, локтями и ладонями затухающую дробь. Все.

Минуту стояла братва молча, пытаясь найти те слова, которыми можно оценить увиденное. Нет таких слов у зеков. Вот и взвыли, как обычно:

— Ух, старый, ну, дал, ну, в кайф, ну, в цвет, ну, в натуре! Ладно как! А! Эх, хорошо, эх!..

Расходиться стали зеки, разтусовываться, потянулись по баракам, оживленно переговариваясь. По баракам, по шконкам...

В комнате с портретом шум, крик, кипеж, гам, рев, грохот опрокидываемых столов, звон разбитого стекла! Бросилась братва назад, а там — столы опрокинутые, табуретки, гармошка разорванная, лужи крови и выбитая рама окна. А этаж второй.

Разбежались зеки по бараку, по шконкам — и затаились. Только базар и летит:

— Зиму порезали...

— Две дырки...

— Кумовский, говорят...

— Убег в штаб...

— Консервбанка расколол...

— Бить будут!..

Прибежал осмелевший ДПНК с прапорами, утащил Консервбанку с семьянинами в трюм.

Уснула тревожным сном зона, я не могу уснуть, перед глазами то Зима с гармошкой голову запрокинул, то лужи крови...

У, жизнь поганая!

— Зона! Подъем! Зона! Подъем! Выйти всем на физзарядку!

Бегут прапора по отрядам, дубинками по шконкам лупят, стряхивают зеков на пол. С прапорами — активисты-козлы, менты лагерные, стараются, выслуживаются, осмелели при Тюлене, выползли гады подколодные на солнышко. Много среди новых активистов бывших блатных, бывших жуликов, ой, много! Поломались они или раньше рядились, какая разница. Рычат, шконки трясут, прапорам помогают:

— Выходи на зарядку, черти, выходи на зарядку, тварье!

Вцепился в горло менту-сэвэпэшнику блатяк один, Блудня, не потерпел заругивания:

— Сам ты черт, сука ментовская!

Уволокли Блудню, подбадривая дубинками, уволокли прапора. К Тюленю на расправу. Ой, держись, блатяк!

После физзарядки в барак — шконки заправлять. Лежать нельзя — нарушение режима содержания. Террор!

— Выходи строиться на завтрак! — орет завхоз во все горло.

Выходим, строимся, идем.

— Что за стадо?! — орет в репродуктор ДПНК.

— Вернулись к отряду, выстроились по пятеркам и снова!

У, сволочи, у, менты, у, фашисты!..

Около дверей столовой режимник Шахназаров и два прапора:

— Что за стадо?! Разобрались по пятеркам! Слева по одному в столовую шагом марш!

Хавка стала погуще и блатную диету убрал Тюлень. Но за все надо платить, за все. И за хавку тоже. Вот и террор в зоне, гнут зону, ломают, ментовскую делают. У, суки!..

Не успели похавать, крик:

— Выходи строиться, че зажрались, ресторан что ли?! Другим тоже надо жрать!

Выходим, строимся, идем. Из ДПНК рев:

— Что за стадо! Вернуться и построиться!

Бляди...

В бараке посидели и на развод. Строем. По пятеркам. На пром.зону.

Плету сетки, благо и опыт есть, и сноровка. Очков только нет, маме написал, вышлет на адрес медсанчасти зоны.

Норму делаю до обеда, затем так сижу, на зеков смотрю, думаю. И так на душе у меня пакостно стало, аж выть хочется. Не выдержал я и пошел, пошел куда глаза глядят, по цеху пошел, сеточному, кругом зеки мешки путают, вон и мент сидит, норму вяжет, бывший блатяк, Сава.

— Че жопу развалил, пройти нельзя? — спрашиваю Саву, наливаясь злобой. А тот ментом стал, а прежнее еще не забыл, вот и взвился:

— Ты за базаром следи!

— Мусорила поганая, пидарша!.. — и по рылу хлесь, хлесь, хлесь! Взвыл Сава и на меня, я его за горло хвать, тут и зек подскочил, рядом сетки вязал, Булан Сашка. Как начали мы в двух блатяка бывшего охаживать, только шум стоит. Видит Сава, на совесть бьем, от души, и никто больше из ментов не заступается, понял, что и забить можем, да и ломанулся к двери цеха, на выход. А цех-то заперт! Распоряжение Тюленя. Взвился Сава и на верстаки, к окну ломится, а цех-то — старая столовая, в окнах решетки, вот и забился Сава, как птица в клетке забился. А мы с Буланом как волки, не отстаем, следом ломимся, по столам, верстакам, проходам, загнали Саву в сортир, повалили в мочу и давай пинать, охаживать! За все: и за жизнь поганую, и за Тюленя, и за ментов. За все. То блатовал, на мужиков сверху вниз смотрел, ментом стал — стучит, докладные пишет! Ну, сука! Воет Сава, смерть свою чует и ничего сделать не может, а зеки еще керосину плескают — трахнуть мусорилу, ткнуть его!

Устали мы с Буланом, притомились, тут прапора пришли с обходом, посмотреть, все ли в порядке или бугор вызвал, черта-мента какого-нибудь послал.

Уволокли нас с Буланом в трюм, влили немного, так себе, а не молотки, и кинули вдвоем в хату. Маленький двойник.

И дали нам по пятнашке, как обычно. На третий день отсидки вызвали нас по очереди к Тюленю, к хозяину на глаза.

Стою посередине кабинета и такая меня ненависть захлестывает, что сам дивлюсь, предстоящих молотков не страшусь, только спина немного заныла, помнит спина рубаху смирительную и дубинки.

Посидел майор Тюленев, покурил, на меня посмотрел и все молча. Затем изрек:

— Позови ДПНК!

— Слушаюсь, гражданин майор!

Пришел ДПНК майор Парамонов. Неплохой мент, незлобный и справедливый, наверно, один такой. Только лютой ненавистью блатных ненавидящий.

— Майор Парамонов прибыл по вашему вызову, товарищ начальник колонии!

— Возьмите этого мерзавца и посадите в одиночку!

— Слушаюсь!

Но на этот раз обошлось без молотков, и что тому причиной, до сих пор не знаю. Сижу в одиночке, думаю, сочиняю и придумываю...

Тихо, тихо, безмолвно... Так и отсидел пятнашку.

А с Буланом мы стали кенты.



ГЛАВА ДЕСЯТАЯ



За Зиму, так хорошо играющего на гармошке и оказавшегося стукачом, дали Кресту Ярославскому, грузчику, три года тюремного режима, без добавки, три года крытой. А Консервбанка, все организовавший, расколовший Зиму и отдавший приказ Кресту — на ножи! получил шесть месяцев ПКТ. Помещение камерного типа... Каждому свое!

Отсидел Консервбанка два месяца и уехал на областную лагерную больницу, на крест областной... Туберкулез лечить, он у него, видите ли, резко обострился. И повезли... Решил Консервбанка отдохнуть от трюмов, молотков, Тюленя, террора. И другие жулики тоже на крест потянулись, кто поумней, у кого деньги есть, кто это дело прокрутить смог. Там спокойней. А мы остались...

В трюме совсем караул стал. Тюлень двух зеков к себе приблизил, шнырями в трюм назначил. Слива и Фома. Так эти бляди кислород совсем перекрыли, на трюм ни крупинки махры, ни чаинки не проскакивает, прапора их боятся — они и за прапорами следят. А что эти твари с хавкой делать стали — рассказать невозможно. Хлеба стали давать меньше, чем положено, треть полбулки восемьсот граммовой. На день! Баланда обезжиренная, специально для трюма на кухне варят, так мало им, они его еще через наволочку и крупу в парашу! А в воду четвертинки зеленых помидор, по количеству сидящих в трюме. Каждому зеку по одной четвертинке. Социальная справедливость! На пол Тюлень приказал уголок наварить металлический, получилось квадраты сорок на сорок примерно и высотой пять сантиметров, не лежать, не гулять — фашист и только!

К осени активистов стало восемьдесят с лишним процентов. Кругом козлы — в бане, в парикмахерской, в клубе, в магазине. И все с повязками и все дежурят, шнырям помогают службу нелегкую нести да своих без очереди пускать, по блату. Террор и блат, как на воле.

Я за лето и сентябрь побывал в трюмах семь раз. И по пять, и по десять, и по пятнадцать, и добавляли. Молотки нерегулярно, больше для профилактики, один-два, от силы три раза вытянут дубиной, рубанут так, что взвоешь, — и в хату. А там братва, надоевшие рожи. Я им сразу:

— Братва, сейчас чудить буду!

Братва не против, чуди, тебе получать. Я по двери стучу, песни ору, прапоров ругаю. Вызывают они ДПНК, хату расковывают, меня — в коридор, хлесь дубьем, хлесь другой — и в одиночку. Я слезы ототру, кое-как с дыханием справлюсь, спину разомну и порядок. Я в одиночке, что и нужно.

Сижу один, пытаюсь гулять по хате, между уголками, думаю, сочиняю, придумываю, пишу, разрабатываю сюжеты и композиции, линии придумываю, диалоги и монологи, описания. И все в голове. Только отощал сильно и болеть начал, то одно, то другое.

Вышел из трюма очередного, на дворе слякоть, холод, дождь моросит, мелкий, холодный, противный. Булан тоже в трюме и надолго, дали ему три месяца ПКТ, его в очередной раз хотели блатные побить. Он в социальные игры не играет, не признает за ними ни иерархическую лестницу, ни авторитет силы, на все плюет! У него за спиной бунт на общем, побег, четыре года на свободе провел, сидит за разбойные нападения, сроку дали ему двенадцать лет, из них три крытых. И уже за семь отсиженных лет у него одиннадцать трупов (!). Ну, а просто порезанных — море. И никогда не раскручивают, только ПКТ и вывозят в другую область. Во-первых, большинство зарезанных блатные и грузчики, во-вторых, они всегда нападающая сторона, а он потерпевший. И всегда три, пять, семь человек на одного! Ну и еще, если крутить-раскручивать, то на суде встанут неприятные вопросы: где была администрация, прапора, кумовья, режимники, во время совершения преступления? Почему опер.часть не разоблачила подготовку и так далее. Проще дать ПКТ. Так и в этот раз. Его хотели побить впятером, а он их на ножи, два в разных руках, приличных размеров, и только резвые ноги спасли блатяков от неминуемой смерти.

Нет Булана, никто меня с трюма не встречает, никто чайком не угощает. В отряде ни одного блатяка, ни одного грузчика. Кто в трюме, кто в ПКТ, кто на крытой, кто на кресте областном, кто в ментах. Последних большинство.

Похавал я хлеба с водичкой, горло болит, попил водички и спать завалился. Утром встаю, под рев репродуктора, а говорить не могу, один хрип стоит. И горло так болит, слюну глотать больно. Пошел на крест, к Безуглову, лепиле, а он, скотина:

— Теплым пополоскай и пройдет!

И шнырь меня под руки и в двери. Гуляй!

Три дня я гулял, все хуже и хуже, уже пить не могу, а когда жрал — так уже и забыл.

Прихожу снова на крест. И на счастье мое, в коридоре незнакомый капитан встретился.

— Вы почему такой бледный?

Хриплю в ответ и руками показываю, где мне плохо. Он меня в кабинет, в кресло усадил и рот пытается разжать ложечкой. А он, рот, не открывается уже... Кое как разжал и сам белый стал. Видно, непривычный еще или жалостливый больно.

— Немедленно ДПНК сюда! — орет на шныря. Прибежал ДПНК, капитан-то из управы оказался, инспектировал Безуглова, так он на ДПНК в крик:

— Он сейчас помрет! У него гнойный абсцесс, вы у меня отвечать будете!

Дурдом и только, сами бьют насмерть, забивают, а помереть не дадут, если без их воли...

На вольной «скорой помощи», под вой сирены, в наручниках и с двумя автоматчиками доставили меня на крест областной. Доставили в операционную, лепила железяку в горло сунул, еле-еле рот раскрыв, дернул и пошел гной. Я склонился над раковиной, а из меня так и хлещет! Помазал хирург йодом и в палату. На диету. После воды с помидорами... Я и усрался. Так они меня сразу в инфекционное, думали, дизентерия.

Пролежал я на кресте областном аж целый месяц. Но мало. Тут и зиму встретил, первый снег. Отдохнул от Тюленя, молотков, трюмов... Душевно отдохнул.

И назад повезли обычным образом, автозаком, через транзит. Там с сидорами повстречался, похавал разок вольнячьего — и в зону. К майору Тюленеву Юрию Васильевичу. И к прочим фашистам поганым, гестаповцам. На исправление.

В зоне много новых рыл, много новых морд и совсем немного новых лиц. Совсем немного.


Знаменский. Бывший референт группы социологов-экономистов ЦК КПСС. Ни хрена себе! В 1965, когда пришел к власти Л. И. Брежнев, написал Знаменский заявление об уходе по собственному желанию. Представляете себе! С места, от кормушки, куда миллионы мечтают попасть! Так его сильная Советская власть сначала в дурдом. Полечиться, не псих ли, такое учудить! Затем на него на улице трое напали и давай бить, но в разгар избиения двое убежали, а третий упал и в крик — бьют, товарищи, убивают! Свидетели набежали, Знаменского под руки, все плечистые да мордастые. И милиция случайно рядом оказалась, тут как тут... Три года лишения свободы за хулиганство, по статье 206, часть вторая. А Знаменский худой, с толстыми очками, невысокого роста, ну такой типичный хулиган.

Освободился, тут его и снова в дурдом, полечиться. Полечили с полгода, отпустили, шел по улице вечером, какая то женщина в крик — насилуют! Свидетели мордастые, милиция, все как обычно... Пять лет по статье 117 через 15, мол, попытка была, хотел, но вовремя остановили. Отсидел, вышел и... правильно, в дурдом. Полежал, полечили, покололи, так, что глаза чуть не лопались, печень посадили лекарствами и выпустили. Гуманизм! Устроился Знаменский работать в кочегарку. Кочегарка на мазуте была, не тяжко. Только чуток освоился на воле, как к нему гости пришли. Вечером пришли менты, положили в шкафчик пистолет и позвали понятых. Мордастых, плечистых... Пистолет нашли во время тщательного обыска, хотя Знаменский неоднократно предлагал им добровольную выдачу, но видать, менты глухие попались, но около шкафчика мент стоял, как бы часовой. Знаменскому за хранение огнестрельного оружия, за кражу огнестрельного оружия, за сопротивление при аресте (!) и попытку ограбления сберкассы (!) дали восемь лет! Уликой в попытке ограбления служил план, выполненный на синьке... План подвала дома, где была расположена котельная. Он на стене висел, в котельной, на нем подпись начальства, но... На первом этаже этого дома, где располагалась котельная, находилась и сберкасса! Достаточно для суда. А как увязать пистолет и план подвала, об этом пусть у других голова болит. На вид Знаменский такой невзрачный, очки с толстеннейшими стеклами, а чего только не натворил, и не подумаешь.


Савченко. Сектант. Руководитель секты евангельских христиан-баптистов. Ну, здесь все просто. Верит в какого-то бога, которого нет, людей с толку сбивает. Отвлекает массы от строительства социалистического рая на земле. Школы организовывал, секту свою не регистрировал, нарушал законодательство о религиозных культах. В третий раз в зоне. И все за веру. Бога нет, а он страдает...


Смирнов. Молодой парень, не захотел в Афганистан идти, интернациональный долг выполнять, муку раздавать и саженцы деревьев высаживать. Уклонение от воинской службы. Три года. В тюрьме кинули в пресхату. Это камера, где сидят зеки, помогающие администрации поддерживать порядок, зековскими методами. И гестаповско-советскими тоже. Там его избили и изнасиловали. А он ночью взял и разбил голову главному в той хате. Разбил бачком из-под чая. Добавили еще три года и на строгач. Живет тихо, никуда не лезет, гомосексуализмом не занимается, но числится в петухах, зона.


Завойлов. Тоже дезертир. Привезли в армию, в мотопехоту. А там — дедовщина, бьют, унижают, жратву отнимают. Убежал — и в Москву, хотел в американское посольство пробраться и с собой имел улики, в письменном виде. Те улики на суде большую роль сыграли. Список фамилий командиров и номера частей, места дислокации, перепись бесчинств, со списком служащих — военных и вольнонаемных, случаи использования солдат в своих целях, строительство дач, чистка снега во дворах особняков... Дезертирство, измена Родине, сбор сведений, являющихся секретными. Срок — восемь лет! И хоть ранее не судим — на строгий режим. Но и к лучшему, здесь порядка больше, чем на общаке... Было до Тюленя, жулье да блатяки между собою резались, а сейчас — террор, резни нет, менты гуляют, только шум стоит.


Потапов. Кличка Математик. Этот вообще ни в какие ворота, и смех, и грех! Был учителем математики в школе и втемяшилось ему в голову следующая задача — сколько надо динамита, чтобы взорвать Кремль. Просто теоретически. Нашел всю нужную информацию: площадь и масса Кремля, взрывная сила одной единицы динамита и прочее. Получил ответ и на радостях поделился с коллегой по ботанике. Тот его восторг не оценил и поделился с теми с кем следует. И дали Математику 3 года. По статье 206, части второй. За хулиганство. Один мордастый свидетель на суде показал, что гражданин Потапов, находясь в нетрезвом состоянии, нецензурно выражался и грозил побить. Его. Мордастого. Математик очень удивился и на суде:

— Я? Побить? Да я и ругаться-то не умею... И у меня язва, врачи запретили пить...

Вот и не считай, что не положено, мало тебе «... через одну трубу ...»


Климанов. Отказчик. Отказчик от Союза и так далее... Да, есть отважные люди, взял и написал письмо в Верховный Президиум и копии во все организации, куда следует, куда нужно, если хочешь, чтобы услышали. Приехали к нему на дом санитары из дурдома, он в окно выскочил и в посольство бежать, в американское. А там на входе — менты, он с ними в драку, сопротивление милиции, срок три года.


Остальные — серость. Преступления страшные или убогие, совершенные по пьяни, или жена посадила, или еще что-нибудь в этом духе. Как говорит тюремный фольклор, восемь ходок — и все за помидоры! Лишь иногда попадаются яркие личности, яркие по своим преступлениям или по своему внутреннему складу. Например, Консервбанка. Он уже с креста приехал, хозяин его в ПКТ сунул, досиживать. Но и там он авторитет непререкаемый. На воле — вор-домушник, квартиры обкрадывал, из потомственной семьи преступников. Мог бы зону держать, я думаю, но тогда был бы на виду. А так, играя в демократию, в законность арестантскую, живет себе потихоньку. Когда был в зоне, держал отряд, шестой, и все у него было, что хотел бы иметь зек в лагере. Все у него есть, про всех все знает. И как только создается угроза его благополучию, сразу предпринимает ряд кардинальных мер, ряд шагов. И всегда чужими руками, и всегда с одним и тем же результатом. Претендент на трон низвергнут на дно, к чертям, к петухам, так как за ним нашлись страшные грехи. Консервбанка по-прежнему тих, незаметен, улыбчив. Даже внешне он отличается от блатяков и молодых жуликов. Неприметен, но ярок. Телажка не новая, но целая, шапчонка кроличья, хоть не положняк, но обшита зековской шапкой... Яркий образец советского осужденного: неприметен, когда создается угроза — переходит в атаку. Не ищите сходства с животным, хищником или насекомым. Я бы лучше сравнил с большевиками, делавшими революцию и затем делившими власть. Впечатляющее зрелище! Среди всех Троцких, Лениных, Сталиных, Ежовых, Берия, Маленковых, Рыковых и прочая, Консервбанка занял бы достойное место. Пока и его бы не сожрали. Потому что коммунисты покруче будут, поопасней, поавторитетней.



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ



На темно-синем небе ярко светила луна и мерцали звезды. В воздухе кружились крупные красивые снежинки. Они мягко падали на землю, устилая ее белым, пушистым ковром. Снег не скрипел под ногами, он был мягок и податлив, мы гуляли под темно-синим небом, освещаемые луной и звездами, гуляли и беседовали...

— Почему его никто не видел?

— Почему никто? Видели. Просто он облик принимает видимый, когда хочет какое-нибудь знамение человеку дать. И видеть его может не каждый, а лишь чистый душою и сердцем, любящий его и людей, верящий в него, во спасение, искренне, чисто, всем сердцем, как верят дети... Вы — мои чада, так он сказал.

— А почему тогда есть войны, смерти, ужасы, террор, убийства, издевательства, насилия? Почему? Почему он это терпит?

— Потому что творится это по прихоти самих людей и заставить их не творить этого он не хочет, так как это будет насилие, а он против насилия. Люди сами должны проникнуться мыслью об ужасах, творимых ими и со страхом за душу свою, отвергнуть их и обратить сердца свои к любви, к ненасилию, к нему.

— А что нужно сделать, чтобы помочь людям в этом?

— Ничего. Это тоже будет насилие. Только личным примером, только личным смирением и любовью можно показать людям, что есть другой путь, другая жизнь... Начни с себя. Ты знаешь какую-нибудь молитву?

— Да, «Отче наш».

— Начни сегодня. Прочитай ее перед сном, накройся одеялом, не надо напоказ, сокровенное надо прятать. Прочитай и все. Не нужно больше ничего... И тебе будет дано знамение. Какое — не знаю. Но обязательно будет! Вот увидишь! Я же вижу — сердце твое открыто, оно устало от ненависти, да и жизнь твоя раньше, до тюрьмы, была близка к нему. Помолись искренне и увидишь...

— Зона! Отбой! Зона! Отбой! — прерывает нашу беседу надоевший репродуктор, рев из ДПНК и мы, попрощавшись, отправляемся спать по своим баракам. Я — в шестой, Савченко — в двенадцатый.

Я залез на шконку, накрылся одеялом и, вкладывая всю душу, зашептал:

— Отче наш, — слезы навернулись на глаза, к горлу подступил ком.

— Еже еси на небеси, — слезы побежали ручьем, на душе стало спокойно-спокойно и легко, как будто с нее свалился камень и все, зона, Тюленев, террор, ушли в никуда. Я продолжил:

— Да крепится имя твое, да приидет царствие твое...

Заснул я так легко и безмятежно, как уже давно не засыпал.

Мне снилась воля... Горы Киргизии, усыпанные маками, яркими, красными, огромными, синее-синее озеро, кусты конопли выше головы. Ярко зеленые, с тяжелыми склоняющимися головками, налитыми сладостным дурманом — кайфом. Светило яркое-яркое солнце, на ярко-голубом небе не было ни единого облачка, в воздухе пахло пряно, было тепло-тепло, звенели какие-то насекомые, кружились яркие-яркие бабочки, заливались в трелях какие-то птицы и красивая девушка, с длинными-длинными волосами, с венком из цветов на голове, в тонкой, короткой, просвечивающей рубашке с вышивкой по вороту, манила меня сквозь листву, манила огромными глубокими глазами и загадочной улыбкой. Я шагнул, раздвигая ветки и потянулся к ней, как что-то ожгло мне спину.

Я, привстав на руку, резко обернулся. В полутьме барака, освещенного одной неяркой лампой, увидел незнакомое мне лицо, оскаленное рыло и занесенную руку с ножом. Рыло охнуло и бросилось по проходу бежать в сторону выхода. Я почувствовал, как спину заливает что-то горячее. Потрогал. Липко. Больно, но не сильно. Просто жжет. Поднеся руку к самим глазам, понял — кровь. Меня порезали... И как сильно, я не знаю.

Осторожно слез со шконки, набросил на плечи телогрейку и, надев очки, направился к выходу. Мне казалось, что из меня хлещет, как из крана, ноги становились все тяжелее и тяжелее, голова почему-то гудела и в ней что-то стучало. Спина отнималась, казалось, у меня есть все: ноги, руки, голова, живот, а спины нет, я ее не чувствовал. Я шел долго-долго по темному бараку, по проходу вдоль шконок, где храпели и смотрели зековские сны люди, и виноватые, и не виноватые. Я видел их сны, я видел их мысли, я знал, за что они сидят, я хотел взять их боль, их страдания, их вину. Я шел медленно-медленно, казалось, я иду вечность, этот проход, этот барак, никогда не кончатся и если б не яркая лампочка над дверью, светившая мне маяком, я никогда не дошел бы до двери, до конца барака...

Открыв дверь, вышел в яркий-яркий коридор, такой яркий, что внезапно заболела голова и закружилась, закружилась внезапно, закружилось все вокруг. Я схватился за косяк. Ночной дневальный, пидарас Малуянов, молодой татарчонок с истасканным лицом, подняв голову с тумбочки, спросил с все больше и больше расширяющимися глазами, не отводя от моего лица взгляда:

— Ты че? Что тебе?.. Ты чего такой, ты че? Ты че?.. — и начал привставать, явно норовя рвать когти от моего странного вида и выражения лица.

— Меня убили, — просто сказал я и стал ждать, когда придет кто-нибудь за моим телом. Я стоял как истукан, как статуя и спокойно созерцал за суетой, возникшей после моих слов.

Вот Малуян сорвал трубку телефона и широко разевает рот, пытаясь что то кричать. Но у него не получается, он потерял голос и это так смешно, что я даже улыбнулся. Но мысленно... Вот он подбегает ко мне и что-то спрашивает, широко разевая рот. Но ничего не слышно, только разевает рот, широко-широко. Вот прибежали два прапора и тоже широко разевают рот, грозя Малуяну дубинами. Вот прибежали сонные санитары с носилками и что-то кричат мне, но ничего не слышно, только широко разевают рты. Широко-широко, но ничего не слышно. Я вновь улыбнулся. Мысленно.

Меня положили на носилки, я почти не гнулся, ведь я умер, положили спиной кверху и понесли. На лестнице качнули, чуть не уронив и ко мне вернулся слух.

— Ты че, козел, руки из жопы растут!

— Сам ты козел, уронимся — убьется очкарик.

— Вот черт, за че его, интересно?..

— Выживет — узнаем...

В медсанчасти санитары посмотрели на мою рану и начали орать на меня:

— Ну, паскуда, ну, тварь, с такой царапиной и неси его!

— Надо было на лестнице грохнуть его, вниз чайником, сразу бы ожил!..

Я лежал молча и не слушал их. Я был жив...

Через три дня меня выписали. Даже не зашивали. Обработали, заклеили пластырем — и как новый. Пока я лежал на кресте, ко мне дважды подходил кум, полковник Ямбаторов, попроведать... Его интересовали мои отношения с зеком, что порезал меня. Я честно сказал:

— Я его не знаю. За что он меня — не знаю. Зла на него не держу, конфликтовать не буду, мстить не буду.

Взяв с меня об этом расписку, Ямбатор удалился. На этом все и закончилось, в принципе. Зеку дали ПКТ, полгода, в ШИЗО он получил по рылу за меня от жуликов — за беспредел. Оказывается, он шел резать не меня, а блатяка Китайца, за что — не знаю. И просто перепутал проход между шконками...

Но меня волновало другое, не это для меня было главным. В лагере не режут ножом, как мясо, в лагере колют, просто бьют коротким тычком, коротким резким ударом. А этот начал меня пилить как сало...

Савченко получил ПКТ за провокацию. С точки зрения ментов. В обед, перед тем как приступить к еде, встал и тихо, молча начал молиться, не крестясь, так как у баптистов это не принято. Прапор, дежуривший в столовой, вызвал дополнительно прапоров и Савченко уволокли в ДПНК. ШИЗО, а следом ПКТ.

К этому времени я прочитал уже всю литературу в библиотеке и в комнате ПВР типа «Библиотечка атеиста», «Научный атеизм в бою», «Адвентисты седьмого дня на службе у империализма». Как раз эта литература и натолкнула меня на мысль, не дававшую мне покоя, толкнула на знакомство с Савченко, на ряд бесед с ним. Когда Савченко посадили в ПКТ, через несколько дней я легко встал в обед, прикрыв глаза и просто сказал:

— Спасибо тебе, господи, за то, что ты есть. Если б тебя не было, было б тяжко. Я люблю тебя.

И сев, начал есть. На душе было спокойно и легко, светло и радостно. Никто из зеков не подал виду, что удивлен моим поведением. А прапор у двери просто охренел, открыв рот, он тупо смотрел на зеков, жующих за столами. В эту минуту я даже его почти любил...

Мне дали пятнадцать суток. Пятнашку. Но без молотков. Хорошо. И сразу посадили в одиночку. Хожу, думаю, сочиняю, пытаюсь разобраться в собственной душе, почему террор вроде как ослаб, может, передыхает, перед всплеском новым?

В последний день трюма меня дернули к куму. Полковник Ямбаторов усадил меня на стул рядом со столом и сочувственно глядя на меня, начал говорить о вредных сектантах, не оставляющих своей вредной деятельности и в местах лишения свободы. Я молчал. Кум, устав говорить газетные штампы, спросил мое мнение обо всем этом. Я ответил:

— Десятки, сотни миллионов людей в течение десятилетий верили в бога. А теперь оказывается, они заблуждались?

— Ну неужели ты не понимаешь, это же сказки, ты же молодой парень. Ты был в комсомоле?

— Нет.

— А почему ты не учишься, мразь, мразь, все должны учиться, иметь среднее образование, тогда и не будешь голову всякой ерундой забивать, мразь, мразь! Похлебаешь баланды — дурь пройдет!

Как будто я до этого баланды не хлебал. Добавили мне за уклонение от школы пятнашку. Вдумайтесь в логику маразма — постановление о добавлении карцера за уклонение от занятий в школе, зеку, сидящему в карцере. Абсурд! Как и все, что делают коммунисты.

Только вышел из ШИЗО, как меня перевели. С шестого в тринадцатый. Новый отряд, построенный зеками в свободное от работы время. Добровольно-принудительно, с энтузиазмом прапоров и режимников... Естественно, без оплаты. Потолки зеленые от плесени, по стенам течет вода, конденсат. Зато в рекордные сроки и даром. А жить все равно зекам. Хоть и почти поверил я в бога, но блядей этих ненавижу! В ад их...

Пришел, устроился, на следующий день перевели Булана Сашку. Тоже из другого отряда. Устроился недалеко, тоже наверху. Предложил ему по-новой хавать вместе. Все веселее, согласился. Так и зажили.

Работа все та же — сетки. Вяжем, травим, никуда не лезем, никого не трогаем. Заболела голова у Булана, скрутило его, пошли на крест, а санитар рычит. У Булана переклинило, бросился он на мента и почти порвал его. Все стенды сбил, — и «Алкоголь — яд», и «Случайные связи — распространитель сифилиса», и «Уничтожайте мух — разносчиков заразы». А напоследок выбил санитаром двери в душевой и вернувшись в барак, стал в трюм собираться... Я ошизел от такой ярости и задумался. Это ж сколько зла в Булане, если за рык такая ярость?

Снова я один, рож много, а лиц почти нет. Начал я в санчасть ходить, с зеками, что очень больны, разговаривать, да помогать, чем мог. Правда, недолго я миссионерской деятельностью занимался — дед Воеводин у меня на руках от распада печени помер, Славку Потапова менты в трюме забили. Он полупарализованный был и, чтобы квартиру отнять, на воле, обвинили в изнасиловании. И посадили — за изнасилование в извращенной форме. А он еле-еле ходит, а руки вообще не двигаются. Вот Тюлень его за что-то невзлюбил, давай трюмовать, били-били и забили. Насмерть. Хотя у него уже и так саркома была. Последний трюм получил за то, что зажав гвоздь в зубах, на Безуглова, начмедсанчасти напал... Полупарализованный, руки плетьми висят, еле-еле ходит. Вот такие удалые в зоне встречаются.

Вообще-то, Тюлень уже восьмерых забил. Вся зона знает. Когда сам, когда подкумки перестараются, когда сердце у закатанного в рубашку смирительную, откажет. Всякое случается в этой жизни поганой, особенно, когда Тюлень с бандой свирепствует. Но все безнаказанно. Власть... Ненавижу...

Полковник Ямбаторов вызывал меня еще дважды. В течение недели и все по религиозному вопросу. Я занял нейтральную позицию: мое отношение к теории Дарвина об эволюции и возникновении жизни на земле — мое личное дело, и если я верю в кого-нибудь, то не куму быть моим духовником. После этого Ямбаторов отстал. А Савченко увезли на другую зону. В моей душе он посеял семена веры...

Пролетело с полмесяца. Сетки, разговоры, неинтересные фильмы, дебильные политинформации, почти поголовное стукачество, одним словом, повседневный быт зека и зоны. Ну еще мелкие радости — сходил отовариться в магазин, поговорил со Знаменским. И творчество... Плету сетки — сочиняю, придумываю, выстраиваю композиции, сюжеты, линии. Иду в строю в столовую — сочиняю диалоги, описания и прочее. Скажу честно, даже взаимоотношения с богом отошли на второй план. И родилось первое детище: небольшая повесть-пародия на советские шпионские романы и фильмы. Причем сразу на многие. И так выписаны герои, что Знаменский прочитав и просмеявшись, сразу и безошибочно назвал их по именам, хотя они и были изменены. Я, как и все начинающие писатели, считал свое произведение гениальным, хотя оно было просто талантливо подмеченными штампами, собранными воедино и густо перемешанными сарказмом, иронией, гротеском, просто злым смехом. Я хохотал и издевался над КГБ и над Союзом нерушимым, и над всем святым, что есть у советских людей.

Забрав у Знаменского свое детище, отдал переписать одному зеку-петуху с одиннадцатого. Этот гомосексуалист Дяба славился издательской деятельностью. Он зарабатывал на жизнь не только и не столько любовью, но и распространением лагерного самиздата. Да, да, в лагерях был самиздат. В основном это были блатные песни, низкопотребные порнографические рассказы, бездарно написанные людьми, ни разу в жизни не испытавшими оргазма, поэмы, написанные на классические темы, например, «Ромео и Джульета», но блатным, уголовным языком:

— Верона, право, лучший город в мире,

Там каждый жлоб живет в отдельнейшей квартире...

Также большую популярность в лагерном самиздате имели подделки под С. Есенина:

— ... И под окном кудрявую рябину,

Отец спилил по пьянке на дрова!..

Ну и конечно, воровские рассказы, где вор удачлив и смел, а менты олухи и дурни.

Так что мое произведение выпадало по тематике, общепринятой в лагиздате. И я с тревогой ждал отзывов читателей на юге. Результат превзошел ожидания. Дяба переписал мой труд, двадцать четыре страницы убористого текста, я уничтожил оригинал, чтоб не ссориться с администрацией и...

Повстречав Дябу февральским вечером на плацу, получил полную информацию о судьбе моего произведения, моего детища:

— Я твою повесть затрахался переписывать. Я уже семнадцать раз переписывал ее. Я уже наизусть ее помню! Она мне уже снится — и по страницам, и по действию... Прервав педика-предпринимателя, я поинтересовался:

— А тебе платят?

Дяба мгновенно насторожился:

— А что, ты же подарил ее мне?

— Да, подарил, не ведись, мне не нужна плата, просто интересно, как оценивает читающая публика мой труд.

— По вышаку! Как порнушки — полплиты переписка!

Я шел в барак, переполненный гордости и тщеславия. Моя первая повесть оценена по первому разряду, как порнушки! Что еще надо писателю...



ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ



Мне снился сон. Фантастический. Мне снился океан, которого я еще ни разу не видел. Огромные волны цвета морской воды, сине-зеленые, зелено-синие, огромные, с белыми шапками пены, набегали на ярко-желтый песок и с шумом обрушивались на него. Затем с шелестом убегали назад, чтобы все повторить сначала. Вдали зеленели пальмы и прочая тропическая зелень, летали разноцветные попугаи и огромные бабочки, большие и ярко-цветные. Светило огромное яркое солнце, небо было голубое-голубое и тоже огромное. Внезапно загремел гром и пошел крупный дождь. Я купался в океане, но не боялся молний, а тем более, грома. Я хохотал, выскакивая на гребень волн, я смеялся солнцу, просвечивающему сквозь фиолетовые тучи, небу, океану. Потом я нырнул, глубоко-глубоко. Вокруг была только тишина, темная вода, я еле-еле видел свои руки, я плыл глубоко, плыл глубже, еще глубже. Уже ничего не стало видно, совсем темно и я вспомнил, что у меня кончился воздух в легких. Я испугался и широко-широко разинул рот и закричал. Громко-громко, как смог. Но в воде голоса не было слышно, только тишина, полная тишина, абсолютная тишина, Я понял, что я умер.

Вокруг меня темная вода Темная вода вокруг меня стала плотной как камень и блестящей, но бархатисто-блестящей, как уголь. Впереди, далеко-далеко, вспыхнул свет, яркий-яркий свет, и я помчался к нему, понимая, что там мое спасение от смерти и избавление от всего, что меня страшит и гнетет. Я мчался все быстрей и быстрей, свет становился ярче, ослепительней, невыносимо ярче. И вдруг он вспыхнул, взорвался ярким светом, как тысяча, нет, десятки тысяч, сотни тысяч солнц одновременно! Свет был просто непередаваемо ярок, до невозможности! И одновременно со светом, осветившим меня насквозь, пронзившим меня, раздался тихий, спокойный голос. Что он сказал, это мое личное дело, мое и хозяина голоса. Смысл был один — возвращайся! И я, полный разочарования, но воодушевленный его словами, сказанными только мне, помчался назад, все далее и далее удаляясь от света. Вот он стал яркой точкой и...

Проснувшись, я с трудом открыл глаза. Веки были набрякшие и тяжелые, глаза почему-то видели плохо и болели, лицо, казалось, опухло и стало в два раза больше. Голова раскалывалась от боли, гудела и ныла, в висках бешено стучало... С трудом осмотревшись, я увидел, что лежу не на шконке, а на носилках, стоящих в коридоре медсанчасти. Видимо, сон продолжается, мелькнуло в голове. Вокруг были зеки-санитары, старший дневальный медсанчасти Деев, ДПНК Парамонов, прапора, еще кто-то. И у всех были испуганные лица, морды, рыла... Они все, почему-то с ужасом смотрели на меня, вглядываясь мне в лицо, как будто что-то в нем искали, выискивали и не могли найти... Видимо, я вынырнул из океана внезапно и напугал их всех. Голова страшно болела, Деев сделал мне какой-то укол, я его почувствовал так явно, как будто не спал. Затем меня понесли в палату и положили на шконку. Закрыв глаза тяжелыми, набрякшими веками, я провалился в темноту.

Проснувшись утром, с удивлением огляделся. Я лежал в палате креста, а не в бараке, лицо было толстым, как будто не моим, в голове стучало, глаза болели и плохо видели, предметы раздваивались, не было резкости. Очков тоже нигде не было видно. Кое-как собравшись с силами, я отправился в туалет. В коридоре от меня шарахнулся санитар с испугом на рыле. "Интересно, чем я его так напугал и почему я на кресте?" — подумалось в больной раскалывающейся голове. Зайдя в сортир, я увидел в зеркало огромное, темно-синее лицо-рыло с красными вытаращенными глазами и запекшимися черными губами... Это был не я. Внезапно заболело горло, закружилась голова, ноги подкосились и я грохнулся. В обморок...

Очнулся на шконке в палате. Голова болела меньше, горло тоже немного, но ныли и слезились глаза, я ничего не понимал — неужели это последствия сна?

После обеда все разъяснилось. Оказывается все намного проще, чем я думал. Ночью два прапора, проходя по зоне обходом, услышали зверский крик из тринадцатого отряда. Прибежав туда, увидели, как в культкомнату нырнули двое. Прапора — следом, зажгли свет и под столом обнаружили двух пидаров — Малуяна (его выгнали после случая со мной из ночных дневальных) и Крысу, из седьмого отряда.

Спрашивают их:

— Что за крик?

— Никто не кричал, — в ответ те плетут.

— А вы что здесь делаете? Где ночной дневальный Марусь?

Пидарасы потупились и молчат. Один прапор остался их караулить, другой пошел в барак. Прошел, ничего подозрительного не заметил и вышел. А за спиной страшный крик, зверский, нечеловеческий прямо, полный ужаса. Это зек, спящий рядом со мною, от шума шагов прапора проснулся и мое лицо, оскаленное, в освещении луны, увидел...

Прапор ломанулся на крик, петухи убежали, а я уже не дышу. На горле полотенце мокрое, им меня они и душили. Прапора на телефон, санитары прибежали с носилками — и меня на крест. А я не только не дышу, но и вроде как будто уже остываю... Вот меня и положили в коридоре, все равно помер. Я же полежал и очнулся, напугав их всех до смерти. Минут двадцать, примерно, не дышал.

ДПНК майор Парамонов петухов в трюм да под молотки, Малуян и Крыса в крик. Сразу раскололись. Заплатил им по плите чая (по одной плите чая!) зек Прищепа, старший дневальный, завхоз отряда шесть. Парамонов Прищепу под молотки, тот в крик:

— Я буду только с Ямбаторовым разговаривать!

Утром пришел Ямбатор, Прищепу на этап стали оформлять, до этапа в трюм посадили, на общее положение, а не на баланду шизовскую, петухам — трюм, еще раз молотки и ПКТ. Полгода...

Половину мне сам Ямбатор рассказал, когда расписки брал, что не имею мол к осужденным Малуянову и Казаченко никаких претензий. И конфликтовать не буду.. Я написал, что с петухов возьмешь, животные они, этим все и сказано. За плиту чая человека убивать!

Прицепу вывезли очень скоро. Первым этапом. А меня, когда выписывался с креста, нач.медсанчасти на освидетельствование потянул. Загнулся я, а он, майор советской армии, внутренних войск, мне в жопу стал смотреть, не трахнули ли меня, когда душили... Посмотрел и написал дословно следующее: "Потертостей и ссадин в заднепроходном отверстии не имеет, пассивным гомосексуалистом не является." Да... Написал бы по злобе другое — и все. Или его резать пришлось бы, а за это — расстрел, или жить среди зверей с клеймом петуха... Суки, ненавижу!..

На следующий день после выписки, меня дернули к куму. Сидит, виски потирает, глазки щурит и внимательно в лицо заглядывает:

— Правда санитары болтают, что ты уже не дышал, не дышал, а потом и без укола, и без всего, раз и ожил? — помолчав и поперебирав какие-то бумажки на столе, продолжил:

— Почему это? Я и с майором Безугловым разговаривал, он врач, так он говорит, что это непонятно и с точки зрения науки невозможно... Говорят, ты пятнадцать минут минимум не дышал...

— Не знаю, я был без сознанья, откуда я помню?

— Почему это? Как ты ожил?

— Меня спас бог, — пошутил я для атеиста-кума и сказал себе правду.

Через два месяца у этой истории было продолжение. Пришел этапом зек с тройки и среди разных новостей поведал следующее — к ним в зону пришел зек-мусорила и его сразу поставили на пост председателя СВП зоны, сняв прежнего. Фамилия зека Прищепов...

Через неделю после креста я угодил плотно в трюм. Как обычно сдал вечером дневную норму сеток бугру и отошел к верстаку. Два черта, глумливо усмехаясь, спросили меня:

— Это правда, что тебя только душили? Может ты понравился пидарасам?..

Я не кинулся, как они хотели, в драку. Здоровые рыла, с вольных харчей, не нюхавшие трюма, они надеялись на кулаки, на силу. Но здесь не спортзал, здесь зона. Я не спеша вышел из цеха (после случая с блатяком-ментом Савой цех перестали закрывать на замок) под хохот чертей. "Интересно, кто их научил» — мелькнуло и растворилось среди злобы. Бросившись сломя голову в механический цех, я выхватил из кучи обрезков подходящий, сунул его под телажку. Вернувшись, подошел под веселыми, двусмысленными взглядами почти всех зеков, к чертям и, улыбаясь, сказал:

— Вы мне оба нравитесь. Снимайте штаны! — и выхватив железяку, начал рубить их по головам, рукам, плечам... Яростно, со злобой. Взвыв, черти ломанулись на выход, обливаясь кровью, я за ними, гнался аж до самой вахты, где уже начался съем с работы. Зеки мгновенно расступились и черти чуть не затоптали прапоров, пронесясь на вахту с воем и ревом... Я выбросил железку и пошел сдаваться.

ДПНК Масляк сразу поволок меня к Тюленю. Я понял — молотки будут на совесть, от всей души. Но то, что меня ожидало, превзошло все ожидания...

Сначала меня лупили в кабинете хозяина. Затем прапора в ДПНК, дубинками и сапогами. По-видимому, этого им показалось мало и в трюме все началось по новой. Я катался по полу и уже не мог орать, я устал чувствовать боль, я не могу передать, что со мною случилось. Наверно мой мозг устал воспринимать непрерывные сигналы о боли и, не видя возможности избавится от раздражителя, просто отключился.

Я полетел в черное-черное небо и вся эта мразь, прапора, подкумки, режимники, ДПНК, шныри, черти, Тюлень, остались далеко-далеко, на грязной земле, полной насилия и страданий. Я летел все быстрее и быстрее, прямо в небо, в космос, в звезды...

Удар всем телом об холодный пол вернул меня в действительность. Все тело ломило и ныло, казалось меня промолотили в мельнице, в огромной мельнице, не было ни одной клетки тела, моего истерзанного тела, которая не кричала о боли. Но мой мозг и я воспринимали эту боль тупо, как будто чувства притупились, притупилось восприятие... Я с трудом перевел дыхание и сплюнув кровью, огляделся, привстав на дрожащих руках. Камера как камера, большая, в два окна, но без нар. В окнах не было стекол и в камере кружил снег..."Заморозить решили" — подумал я и вновь куда-то провалился. Очнулся от жуткого холода, как показалось, через мгновение, от такого жуткого и страшного холода, что даже боль отступила. Вскочив, бросился на батарею отопления грудью. Холодный метал ожег, как раскаленный...

— Бляди! — я вспомнил, что уже слышал об этой хате — Африканка. Ну, юмористы хреновы, пидары... Бросился на дверь... Устав стучать, понял — не откроют. Значит смерть...

Первый вечер я просто махал руками, приседал до изнеможения и все равно чувствовал, как замерзаю. Истерзанное, избитое, окровавленное тело сдавалось перед холодом... Ничего не помогало! Ни отжимания, ни имитация бокса... Ночь принесла новые муки — страшно хотелось спать. Но кругом бетон и железо, пронизанные ледяным холодом, космическим, неземным...

Я пытался заснуть стоя, прижавшись к двери или батарее, холод обжигал и я не мог, не смотря на страшное желание спать. Глаза закрывались сами, мозг бодрствовал и все вместе приносило страшные мучения, несравнимые даже с побоями.

Наконец устав борется с самим собою, с раздвоением, я несколько раз глубоко-глубоко вздохнул, инстинктивно, непроизвольно. Глубоко-глубоко, до звона в голове и затаив дыхание, совершенно перестал дышать. Абсолютно... Горячая волна долгожданного тепла залила меня, все мое изможденное, избитое тело и я буквально рухнул на ледяной бетонный пол, исчерканный металлическим уголком в клетку. Сделав вздох, я провалился в темноту...

Проснулся самое большее через двадцать минут. От жуткого холода, пронзившего меня насквозь, полностью, заполнившего меня всего. Вскочив, я бросился к параше, страшно хотелось мочиться, но резкая резь в канале скрутила меня... Позыв был, но ссать я не мог. Спасаясь от жуткого холода, по привычке начал было махать руками, но уже приобретенный инстинкт, инстинктивный опыт проявил себя. Несколько раз глубоко-глубоко вздохнул, затаил дыхание до звона, меня окатило теплом и я рухнул на бетонный ледяной пол. В куртке и штанах из тонкой, застиранной до дыр, хлопчатобумажной ткани, ситцевых трусах и тапочках на босу ногу, тонкая резина, прилипающая к ногам от холода...

Так и провел первую ночь, самую ужасную в моей жизни. Несколько глубоких вдохов-вздохов, задержка дыхания, долгожданное тепло, падение на ледяной бетонный пол, сон, похожий на обморок, глубочайший, без каких-либо сновидений или тревог, пробуждение от ледяного холода, пронзившего насквозь. И снова полный цикл.

Утро встретил даже выспавшийся и несколько посвежевший. Тело болело меньше, только беспокоило частое мочевыделение с резью в канале, болезненное, с кровью. Видимо, слегка отбили мочевой пузырь или почки...

Лязгнула кормушка, это были первые звуки, услышанные мною в этой хате, дали кипяток, настоящий обжигающий кипяток и пайку хлеба на день. Я вспомнил, что вчера вообще не кормили, но чувство голода отсутствовало полностью, меня волновал больше я сам. Правильнее сказать, мои новые возможности и ощущения. «Может, я совсем мерзнуть перестану, как пингвин» — пошутил мысленно.

Я пружинисто, легко, гуляю по хате, в которой кружатся снежинки, в окна, сквозь решетки, врывается морозный, бодрящий ветер. Он пронизывает меня насквозь, но я не мерзну.

Мое тело, мой мозг захлестывали огромные волны, то холодные, то раскаленные. И это было необычно, ощущения были странные, непривычные, но приятные. Меня распирало от возбуждения, казалось, если я подпрыгну, то взлечу. Каждая клетка моего тела была переполнена внутренней энергией, неизвестно откуда взявшейся, силы не физической, не физической энергии, а какой-то новой, необычной.

Гуляя по камере, периодически делая непроизвольно глубокие вздохи-вдохи и задержку дыхания, я не заметил, как наступил обед.

Лязгнула кормушка, я получил миску обжигающего кипятка. Миска была обыкновенная, алюминиевая, с выщербинками по краю... Я посмотрел на кипяток, на струи тонкие прозрачного пара, тающие в морозном воздухе камеры и вылил его в парашу. Он мне был не нужен... Я не мерз! Только лицо стягивало и руки были серо-синего цвета. Цвета отожженной стали...

После обеда я вновь принялся гулять по камере. Сверху бетонного пола Тюлень приказал наварить уголок, металл, он исчиркал весь пол, получились квадраты со сторонами примерно сорок на сорок сантиметров. Я шагал то по пластинам уголка, то, перешагивая через них, видя сквозь стены заснеженную, промороженную насквозь землю, съежившихся от холода людей, уснувшие в снегу сосны, ели, березы... Дома звенели от стужи, казалось воздух разломится на миллиарды кусков, если по нему ударить... Куски разлетятся по вселенной, по галактикам, разнеся на миллиарды миллиардов километров цивилизацию на Земле...

Я видел сквозь стены черные блестящие мысли майора Тюленева, он строил зловещие планы по исправлению не только осужденных, нет он замахивался на большее, ему не давала покоя слава Наполеона, Гитлера, Сталина... Диктатор Тюленев! Статуи, бюсты, портреты, по всей стене осел иней, сложился в узор, напоминает сказочный лес... По всей стране портреты, бюсты, памятники, все офицеры носят усы аля-Тюленев, вся страна ходит строем, все мужчины старше двадцати лет носят усы аля-Тюленев и ходят строем, вся страна — в столовую, в баню, на работу, в клуб... Посередине страны стоит памятник высотой до неба — диктатор Тюленев, широко расставив ноги, грозит дубинкой западу...

Я видел мысли, седенькие, незаметные мысли полковника Ямбаторова, собирающего досье на каждого не только в зоне — осужденного или офицера, ему все равно, но и на каждого человека в стране... Толстое подробное досье, каждый день двадцать-тридцать докладных от стукачей...А на стукачей другие стукачи строчат докладные... Вся страна опутана паутиной, а нити в пухлом кулаке якута Ямбаторова, высоко взлетевшего в своих мечтах...

Я видел мысли каждого осужденного в зоне, в Омске, в стране... Я только плохо видел мысли свободных людей, неотчетливо, неясно, они были туманны, серы, неясны... Непонятно, то ли он жрать хочет, то ли гулять... То ли дело мысли зеков — они кристальны, чисты, точно сформулированы, отлиты в холодные искристые льдины-айсберги... Я хочу жрать! Я хочу спать! Я хочу свободы! Я хочу свободы!!! Я ХОЧУ СВОБОДЫ...

Я гулял по камере, переполненный возбуждения, необычных чувств и открывшихся мне возможностей... Я видел новые цвета, краски, не имеющие названия и определения, я слышал звуки кристально чистые, необычные, в необычной тональности, недоступной мне раньше...

Незаметно наступил вечер, за окном стало сине от сумерек, снежинки кружились надо мною, кипяток я вылил, не задумываясь, в парашу... И продолжал гулять... Я начал изобретать маршруты, я ходил зигзагом, восьмерками, необычными извилистыми траекториями, каждую секунду меняя направление... Со стороны это наверно выглядело бессмысленно, но это я наслаждался свободой! Я был свободен!! Свободен!!!

Я подолгу рассматривал свои худые руки, они были красивого цвета — ногти на пальцах стали белоснежны и блестящи, как будто из серебра, пальцы удлинились и были сиренево-фиолетово-стальные... Все жилки, сосуды были таково же цвета, только темнее и выпуклые, резко выделяясь на натянутой коже...

Наступила ночь... Я сделал несколько глубоких вдохов и задержал дыхание... Внезапно подумал, что я настолько свободен, что могу не начать дышать, все в моих силах, в моей воле... Затем я непроизвольно для себя весь сжался и изо всех сил напрягся... Меня поразила такая сила, пронзила такая волна огня, что я испугался — вдруг растаю... Я не упал, как раньше, а спокойно улегся на металл уголка, удобно расположив тело между пластинами, один тапочек подложив под костлявое бедро, другой под плечо и уснул... Напоследок сделав еще раз, лежа, новое упражнение — вдох глубочайший, задержка дыхания, общее, изо всех сил напряжение — и сон...

Мне снились замерзшие цветы. Они висели в темно-синем космосе, фиолетовые, синие, белые... Они были ледяными, они звенели даже от света звезд, падающего на них, они... Проснулся я не от холода, а от мысли, что нужно сделать упражнение... И снова сон...

Но этот раз мне снились замерзшие бабочки — синие, белые, фиолетовые... Они висели в лунном свете и мерцали ледяными крыльями в узоре инея...

... Снова спокойное пробуждение для выполнения упражнения...И снова сон...

На этот раз замерзший океан... Но не лед на поверхности, белый, непрозрачный, нет, нет, волны замерзли, застыли, в своем естестве, как они набегали на берег, так и застыли, переливаясь и искрясь в свете тусклого зимнего солнца... Они были зелено-синие, зелено-синие, и в них, сквозь них, были видны замерзшие рыбы, водоросли, камни... На берегу сидел я, худой-худой, с длинными волосами белоснежного цвета и без одежды, без очков... Я тоже был ледяной...

Проснулся я от жуткого холода... Вскочил, сделал быстро и первое, и второе упражнение, горячая волна залила меня с головы до ног, пронзила насквозь, вернулось с ног до головы, огромное возбуждение захлестнуло меня, я подпрыгнул и повис перед решеткой. За нею вставало желто-синее, в морозной дымке, солнце...

Из-за забора, покрытого инеем... Узор инея был необычен и складывался в незнакомый рисунок... Приглядевшись, узнал — это были волны из моего сна... Замерзшие океанские волны, колючая проволока стала серебристой, в сетке-рабице запутались лучи ушедшей в космос луны... Насмотревшись, я плавно опустился на пол...

Лязгнула, звеня, долго-долго, на высокой ноте кормушка... Дали пайку, я положил ее рядом с несъеденной вчерашней на батарею, баланду вылил в парашу... Я свободен в своих поступках, желаниях, мыслях... Даже бетонные стены в узорах изморози не являются для меня преградой...

Я снова гуляю по камере... Я гуляю и сочиняю роман... О том, как хиппи за листовки попал в зону, на шесть лет...

Обеденную и вечернюю баланду выливаю в парашу... Мне не нужна еда моих врагов! Я выше этого! И выше самой высокой горы в мире! Но не размером, не ростом! Нет! Мыслями, чувствами, возможностями!

Я стоял на огромной-огромной горе, на самой вершине... Из белоснежного льда, вокруг меня бушевали свирепые ледяные ветры и ураганы, из самых глубин космоса они ревели, бушевали, звенели, я же был спокоен и уверен, я даже немного улыбался, чуть-чуть, самую малость, я стоял непоколебимо, ветры меня не касались, даже кожи, ну, самую малость, обдавая кожу легким холодком... Я был гол и красив, я был эталон красоты, идеал, поэтому я и стоял на вершине...Чтобы не только люди Земли, но и из других миров могли меня рассмотреть и понять собственное несовершенство... Волосы мои развевались, как нимб, борода спускалась ниже колен, волосы и борода были белоснежны... Глубокий морщины мудрости взрезывали глыбу моего лба...

...Я проснулся, сделал упражнение и...

Я лежал на огромном, ледяном кресте, раскинув руки... Крест — то кружился, то замедлял свой плавный полет, он искрился и сиял, пускал лучи во все стороны, он удалялся от Земли, кружил в космосе и приближался к яркому, ярчайшему пятну... Оно разгораясь все сильнее и сильнее, казалось, притягивало мой крест...

Утром меня выдернули из хаты перепуганные прапора и ДПНК. Оказывается, в эту хату, по распоряжению Тюленя, можно кидать лишь на сутки... Каждая новая смена прапоров в ШИЗО, приходя на работу, искренне была уверена, что я только что посажен туда, так как я не стучал и не буянил... Ну, а Тюленю не до каждого зека...

Когда пришла смена, что била меня и засунула в эту хату по распоряжению Тюленя и увидев мою фамилию, написанную мелом на двери, ошизела и перепугалась...

Небывалое — меня поили чаем! Прапора сварили, а ДПНК поил. Меня трясло и колотило... Затем перевели в нормальную хату, с батареей и стеклами в окне. Тоже одиночка...

Когда я вышел из трюма, то братва сказала, что когда я сидел в тепле в ШИЗО, то они мерзли на разводах и съемах. Так как несколько дней было минус 47. По Цельсию...



ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ



Вот и пролетела очередная зима. Греет солнышко, менты-сэвэпэшники красят все подряд — первый признак весны в зоне. Хорошо на плацу, только зелени нет. Было одно дерево около здания ПТУ, так нет ни этого здания, ни дерева. ПТУ в другом месте расположилось, вместо дерева асфальт...

Третья зима, проведенная мною в неволе. Впереди еще три... Совсем немного осталось... Зеки шутят — первые пятнадцать лет тяжело, а потом привыкаешь.

За трюмами, молотками, работой, незаметно зима пролетела. В зоне так — впереди вроде много, оглянешься, аж дух захватывает, сколько пролетело уже! Сколько лет в неволе...

Скоро двадцать шестое мая. Распечатаю четвертый год. Четвертую паску. В бога я верю крепко, но не христианин я всепрощающий, — вдарили по левой, не забудь правую подставить, — нет! Что-то другое. Что, не знаю, не читал о таком до зоны, может и нет такого, может я единственный и неповторимый последователь собственной религии, сам себе мессия, проповедник и паства... Философия моей религии укладывается в одно изречение: «На любовь отвечай любовью, а за зло по полной мере, по справедливости».

Сегодня приехала в зону машина рентгенустановки. Советская сильная и гуманная власть заботится о своих непутевых детях. О зеках. Вдруг чем-нибудь болеешь, так хоть знать будем, от чего подох. Вдруг поторопить надо, трюмами или молотками.

Наш отряд идет после обеда. По графику. При Тюлене все стало по графику: баня, хавка, жизнь... Может у меня что-то есть, уж сильно я худой стал и покашливаю. Поеду я на крест областной, отдохну от работы нудной, повседневной, от ментов, стукачей... Отдохну от жизни.

Просветили рентгеном и гуляй. Результаты в санчасть сообщат. Майору Безуглову. Ему и решать — болен ты или нет.

Сижу возле отряда, солнце греет, зеки шныряют да тусуются. Дал послабку Тюлень, разрешил гулять. Ну, спасибо! Хорошо весной, только тяжко. Весна, солнышко, птички, кровь бродит, а воли нет! Нет воли, волюшки-воли, украли волю менты поганые, эх, украли...

Сижу, смотрю, думаю. Обо всем и ни о чем. О новой книге. Я уже написал одиннадцать штук! Плодовитый и гениальный писатель-сатирик. Письма издалека, письма из неволи, письма из-за колючки... Пишу или конспективно или только сюжет, герои, основные события. И прячу в конверт от письма мамы или брата. Выйду на волю, на свободу, напишу полностью, волью кровь, жизнь, солнце в сухие конспекты и изложения сюжетов. Итак, новая книга. Название: Русская Южная Республика. Сюжет: русская эмиграция сложилась и купила остров. Где-то в районе Канарских или Багамских островов. И создали на нем Русскую Южную Республику. РЮР...

— Иванов! К начальнику колонии! — прерывает мои гениальные мысли шнырь Тюленя, и я не спеша иду в штаб. А куда торопится, иду и думаю, что такого я сделал, что такого я натворил, если меня не к ДПНК, а лично к хозяину, пред круглые глаза Тюленя? Вроде ничего, месяц как с трюма, может, много я в зоне, может, мне в трюме положняк чалиться, сидеть в ШИЗО? Ничего не придумал, а уже пришел.

Стучусь, слышу незнакомый голос, что за чудеса:

— Да-да, войдите!

Вхожу и ошизеваю, но потихоньку. Вместо Тюленя прокурор сидит, а хозяин рядом, скромненько так. Прокурор в мундире, с петлицами, высок, толст, лыс. Красавец! За что же мне прокурора, я ж ничего не совершил!!!

Представляюсь и жду, а сердце екает, екает, е-ка-ла-ма-не, се-пе-ре-те-се! Все повторил про себя, что знал из великого русского языка. А прокурор тоже ждет, и хозяин тоже. Так молча и простоял минут десять. Наконец прокурору надоела такая игра, он и начал:

— Я попросил вызвать вас, осужденный Иванов, вот по какому поводу. В последнее время в прокуратуру по надзору за местами лишения свободы, то есть мне, стали часто приходить жалобы от осужденных вашей колонии. От разных осужденных, но жалобы написаны одной рукой. Не одним почерком, но одной рукой! Выражаясь в переносном смысле! Оперативные работники колонии провели работу и выяснили, что жалобы пишете вы! Вам за это платят?

Глупый вопрос, если б платили, то опера знали бы, а меня Знаменский предупредил насчет платы... Из любви к справедливости помогаю зекам, из ненависти к властям. Но разве это можно сказать сытому рылу! Поэтому отвечаю туманно, хитро:

— Разве запрещено помогать осужденным в написании жалоб? Если они безграмотны, в правилах содержания осужденных нет такого запрета...

— А ты что, грамотей! Юрист хренов!.. У тебя незаконченное среднее, здесь учишься, в лагерной школе! Недоучка! А туда же! Ишь, в правилах не сказано! Мы устанавливаем правила, МЫ!!!! Мы устанавливаем, мы и отменяем! Узнаю, что берешь плату — возбудим дело по статье частное предпринимательство! Получишь три года в довесок, мразь, подонок, антисоветчик, гнусь!..

Долго еще голос прокурора гремел у меня в ушах. Уже и дверь камеры ШИЗО за мною захлопнулась, — как всегда пятнашка, а голос все гремел... Вот козел, за бумажки, опять за бумажки, ну что за власть такая, бумажек страшится, жутко ей при виде бумажек, что ли?

Братва встречает с радостью:

— Профессор! Братва, живем! Настроение будет — роман тиснет!

Нет у меня настроения говно пересказывать, я пишу гениальней, талантливей, круче, но настроения рассказывать, даже свое, нет. Постучал по двери, сообщил прапору, что он пидарас и мне не нравится, требую бумагу для жалобы, так как посажен в нарушение и желаю в одиночку. Вызвал охреневший прапор ДПНК, выволокли меня на коридор, влили слегка, раз пять дубиной, Тюлень без молотков в трюм опустил, так тут влили. Влили — и назад в хату, ни одиночки, ни бумаги мне не обломилось... Загрустил я, запечалился и на следующий день аппетит потерял. Объявил голодовку. Меня в коридор, шланг принесли, резиновый, в палец толщиной и говорят, бляди:

— Жрать не будешь, паскуда, засунем через нос, тварь, до кишок, мразь, и будем заливать баланду, падла! Понял, дерьмо?

Понял, понял, фашисты — и в Африке фашисты, дали мне по боку и назад, в хату. Про шланг этот в зоне все наслышаны...

Вот я и передумал голодовкой баловаться, че я, революционер задроченный, что ли?

Дали обед, я пытаю братву:

— Будет кто?

Жулики отказываются, марку держат, мужики жуликов опасаются. Вылил я свою баланду в парашу, пайку на батарею холодную. И вечером также. С рыбкиным супом. Ну, а на следующий день пролетный. Пайку на батарею, кипяток — братве. И из крана не пил. Ни грамма! Я вам, козлы, устрою!

На седьмой день, с утра, как Тюлень моду завел, в хату ДПНК зашел, майор Парамонов. Прапор в дверях ключами бренчит:

— Проверка! Встали к стене!

А я уже с вечера и встать не могу. Совсем нет сил. ДПНК глаза выпучил:

— Почему лежишь? Встать!

Жулики ему поясняют:

— Он шесть дней ничего не жрал и не пил. Помереть решил, видно.

— Как не жрал?! В хату жратву на него брали, заявление о голодовке не писал, не принимаю такую голодовку! Вставай!

Я же в ответ лишь хриплю, на полу лежа и рот разеваю. Знаю от зеков и сам чую, когда не жрешь да еще воду не пьешь, то во рту белый налет и ацетоном воняет. Организм сам себя жрет. Глянул майор Парамонов в мою пасть, глянул — не побрезговал. Глянул и прапору:

— Санитаров с носилками! Он сдохнет скоро!

Унесли меня на крест. Хорошо! Диету хаваю осторожно — яйца (яйца! мама родная, яйца в зоне!) сырые с молоком, повидло, сахар, чаек из столовой. Хлеб белый, супчик жиденький, но питательный, будешь худенький, но внимательный! Фольклор.

Полежал пять дней и выписался. И не в ШИЗО досиживать, а в зону, в отряд! И с ментами можно бороться. Иногда. Если не убьют...

А через недельку меня снова шнырь зовет. Но не хозяйский шнырь, а с креста. Начальник медсанчасти майор Безуглов желает меня видеть!

Прихожу, сидит холеный боров, улыбается, он всегда улыбается, видно все у него в кайф! Представляюсь, а он меня радует:

— Поедешь со следующим этапом на областную лагерную больницу. Полежишь-полечишься.

За что же мне такие привилегии. Оказалось все просто:

— У тебя туберкулез. Две каверны. В каждом легком. И бронхит. И где это ты заболел?

И действительно — ну где же я мог в 1981 году, на шестьдесят четвертом году советской власти, такую несоветскую болезнь заработать? Это только большевики в царских казематах-тюрьмах кашляли и румянцем цвели...

А у нас в тринадцатом отряде, после зимы с зелеными от плесени потолками, 26 (двадцать шесть!) новых тубиков оказалось! Двадцать шесть человек заболело туберкулезом. И откуда — непонятно... У, гады!..

Месяц провел на областной больнице. Курорт! Отличная еда (даже подозрительно), проверки по шконкам, зелень, цветы! Трюмов нет, работы нет, молотков нет! Тюленя нет! Красота! Много ли зеку надо? Немного, самую малость...

Одним словом, оттянулся я в полную меру. Подлечил свой личный туберкулез — и на зону. Как всегда, через тюрьму, через транзит.

А на транзите плюнуть некуда от зечни. В Омской тюрьме камеры транзита все маленькие, человек на сорок от силы. Напихали же по сто-сто пятьдесят! Что такое?

На Кровавой восьмерке, на зоне общего режима, бунт был! Три дня бились одни жулики с другими, попутно выбивая ментов, личных врагов и всех, кто под нож попадал. Поэтому в транзите весь народ в бинтах, в гипсе... Как с войны. И огромная масса петухов, кого до бунта опустили, кого во время бунта трахнули. Кого после него, здесь, на тюрьме... И трупов было валом, братва рассказывает, кучами лежали трупаки. Бились на совесть, делили самое дорогое — власть. И поделили. Побежденных, кто живой остался, по разным зонам, по разным областям развезли. Победителей раскрутили, срок добавили и тоже по разным зонам раскидали... Зону отстроили заново, после пожара, после бунта, еще А. С. Пушкин метко подметил, мол, страшен народный бунт, ой страшен! Но сильна Советская власть и прошли, канули в лету, времена Пугачевых и Разиных, и хоть то там, то сям, то здесь вспыхивают небольшие или большие бунты недовольных своим положением зеков, но результат всегда один и тот же — плачевный! Солдаты с дубинками, и справедливость советская торжествует! Горе побежденным, еще хуже условия, еще жестче террор.



ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ



Незаметно кончилось лето. Как будто его и не было. Снова нудные холодные дожди, телогрейка и вся остальная одежда постоянно отсыревшая. Разводы на работы и съемы идут не спеша, прапора и ДПНК стоят под козырьком и в плащах, рядом, сбоку, жмется нарядчик со своим ящиком, куда им торопиться, над ними не каплет. Зеки в телажках и зимних шапках, по рылу течет... Бр-р!

За целое лето отпечаталось в памяти лишь три события. Все остальное слилось в одну серую, нудную повседневность: сетки, разводы, отбои, подъемы да отбои, неинтересные рожи, скудная жратва, скучные разговоры...

Первое событие: посередине лета пришел новый замполит зоны. Старлей Константинов. Загнали всех в клуб, знакомиться. В зоне не спрашивают — хочешь знакомиться или нет. Отгрохали под руководством Тюленя новый клуб, огромный и вместительный. Вся зона, все тысяча двести человек с лишним входят. Тесно, правда, но смешно.

На сцене президиум, за столом с красной скатертью офицеры, Тюлень, кум Анатолий Иванович. За трибуной с гербом, все как у всех советских людей, клоун в форме офицера. Он до зоны мастером был, на заводе, его партия бросила, как тряпку, на самый нужный участок борьбы. Исправление преступников. Вот он и начал:

— Здравствуйте, товарищи!

Хохотали все, даже Тюлень. В зоне зеков гражданами называют, «товарищ» надо заслужить. А замполит не унимается:

— Ну, сейчас вы не товарищи, а граждане, но, выйдя на свободу, вы вновь станете полноправными товарищами! Это я, так сказать, вас авансом называю!

Кончилось знакомство массовым трюмом. Человек семьдесят из блатных уволокли в ШИЗО. Нельзя смеяться над замполитом, если ты зек...

Второе событие было повеселее первого — помер начальник областного УИТУ, в зоне шмон повальный и снова блатяков в трюм. Но весело...

Третий случай из области фантастики. В лагерном магазине стали продавать лук. Настоящий репчатый лук, по сорок пять копеек килограмм. И даже почти не гнилой... Вот и все примечательное за лето.

Дождь не перестает вот уже несколько дней. В зоне тоскливо и уныло. Навел порядок Тюлень. Нет водки, наркотиков, резни, драк, но и нет музыки, песен, веселья... Был бардак, стало кладбище.

Меня вновь перебросили. Вновь с тринадцатого в шестой. Зачем — спрашивать бесполезно. По режимно-оперативным соображениям. Мол, чтоб не приживался политик, не сколачивал вокруг себя подполье, группировку. Не любит Советская власть группировки, оппозицию. Ну а фактически, просто, чтоб жизнь малиной не казалась, чтоб помнил, где сидишь. Не курорт, а зона!

В шестом отряде новый начальник отряда. Капитан Добрый вечер. Это его так зеки прозвали. Внешне не отличается от остальных офицеров, а внутри... Раньше служил не в ВВ, а в строевой части. Ехал один раз в машине капитан, в кузове и бдительно глядел вперед, стоя у кабины. Дорога петляла по лесу, над дорогой сук был. Так капитан боднул его со всей скоростью и вылетел из кузова... Ну, его, конечно, подобрали, врачи его, конечно, собрали, но видать, некачественно. В стране советской все некачественно. Вот и получился вместо капитана Степанова, капитан Добрый вечер. И из строевой части его в зону перевели, с людьми работать, вот он и старается. В любое время подойдет к зеку и, доброжелательно улыбаясь, выдает то, что в него заложили:

— Добрый вечер! Норму выполняете? Нарушений режима содержания не имеете? Связь с родственниками поддерживаете? Все в порядке? Это хорошо.

Хоть стой, хоть падай! Видать, не много у Советской власти офицеров, если и такого убогого в армии держат. Но зеки к нему мгновенно привыкли и, только он подходит, как они ему вперед выдают:

— Добрый вечер! Норму выполняю, нарушений не имею, связь поддерживаю, все хорошо.

— Это хорошо! — с улыбкой отвечает придурок и отходит. Чтоб закончить об убогом, добавлю: прапора рассказывали, у него группа по голове, и два раза в год его кладут в госпиталь. Видимо, батарейки менять...

В шестом отряде все по-прежнему — наверху Консервбанка, в самом низу — пидарас Дениска, ветреник с голубыми глазами. Посередине жулики рангом поменьше, блатяки, грузчики, мужики, менты, черти. Каждой твари да не по паре... Правит Консервбанка мудро и вдумчиво, по жопе и голове лупит чужими руками, а хорошее раздает сам. Вот и слава о нем, как о справедливом жулике и живет. А справедливых жуликов не бывает в жизни, только в романах. Вы можете себе представить справедливую акулу или тигра? Я — нет. Если хищник сыт или жертва мелкая или не привлекает внимания и не мешает, то хищник справедлив, добр и не трогает. Если наоборот, Консервбанка перекусывает пополам. Сразу. Только хруст. И жертва падает на дно. К пидарасу Дениске...

Дениска гомосексуалист с воли. Его папа трахнул, папа тоже петух, в тринадцать лет трахнул родного сына и на путь правильный направил. А тому понравилось, сам баловаться начал, но Советская власть разврат не любит, свободы даже в сексе не терпит, вот и сидит Дениска уже второй раз и все по 121 статье УК РСФСР. Мужеложство.

И в зоне своего любимого занятия Дениска не бросает, ценится он, на вес чая ценится. Маленький, пухлый, голубоглазый... Невинно смотрит Дениска на этот грязный и пошлый мир.

Работа в шестом отряде новая. Прищепки собирать пластмассовые и Кубик-Рубик, игра такая, для того, чтобы дебилом стать. Пока все цвета соберешь, с ума сойти можно. Вот и меня поставили прищепки на картонку одевать. Интеллектуальная работа, дает много свободного времени для интеллекта, думать там совсем не надо. Вот я и думаю о другом, а руки норму делают, иначе — трюм.

Сижу, работаю, думаю. Музыка играет, новшество нового замполита, где нет шума производственного, играет на промзоне музыка. Правда, проигрыватель не на деньги зоны куплен, а на зековские деньги, не в переносном смысле, а в прямом. Часть из зарплаты вынули, не додали и купили музычку — радуйтесь! Повышает настроение заключенных и норму выработки. Придурок! Но приятно.

Думаю, думаю. Незаметно пролетает день, съем с работы под надоевшим дождем, ужин, чтение какого-нибудь журнала, отбой, подъем, развод на работу и снова — думаю, думаю. Или с ума сойду, или умным буду. А может, и первое, и второе вместе...

Консервбанка – единовластный правитель населения шестого отряда. Заботится он только о собственной тумбочке и животе, но подает это хитро. У мужиков совсем перестал отнимать-собирать. Добровольно-принудительно-обманно. Чтоб с Тюленем не ссориться. У жуликов, блатяков, грузчиков берет только то, что те считают нужным дать. И все отправляет в ПКТ. Тюлень чуток гайки ослабил и снова все потекло в зону рекой. Но не водки, ни наркоты нет. Зато чая, вольной хавки завались, бери — не хочу. Хлеборез даже белый хлеб загоняет и продает. По пятерке две булки. Двадцатикопеечных! Большой бизнес — советская зоновская хлеборезка.

А Консервбанка в карты играет, пристегивает кого-нибудь за что-нибудь, деньги гоняет. Так и живет, почти не тужит.

Ниже — жулье, блатяки, грузчики-акулы, что-то крутят, мутят, с картами, с чертями. Но все это слезы. Отнял Тюленев у них почти все возможности, осталась самая малость. Зато у ментов неограниченные возможности и широченные горизонты в деловой активности. Делай деньги, делись с администрацией и все будет правильно.

Мужики только работают-пашут и, как всегда, никуда не лезут...

— Иванов! — прерывает мои мысли бригадир, бывший жулик Косой. Тюлень его в правильную жизнь загнал.

— Что надо?

— Тебя к директору производства!

Иду. Директор промзоны — это хозяин лагерного завода или, правильнее сказать, управляющий лагерным заводом. Хозяин один...

Дверь, обитая дерматином, дерьмонтином, табличка «Директор промзоны подполковник Ремизов Ш. Х.». Татарин. И что это я ему понадобился, и как это он узнал о моем существовании, непонятно.

Стучусь, захожу, представляюсь. Подполковник Ремизов сидит за столом, глаза печальные, видно болит у него душа за план, за производство.

— Вы почему вчера отказались идти красить цех?

Началось! И этот туда же, вслед за кумовьями и Тюленем. Хоть и вежливо начинает, но оконцовка заранее известна — трюм. Отвечаю грубо, терять нечего, кроме цепей:

— Впадлу!

— Вы же интеллигентны, а так разговариваете...

— Я в лагерной школе учусь, институтов не кончал!

— Дело не в образовании, я же по лицу вижу...

Ну, это он загнул, насчет лица. Я, когда по плацу один гуляю, зеки, что недавно в зоне, шарахаются. Молчу.

— Я думаю, вам надо подумать и изменить свое отношение.

— К чему?

— Ко всему, к колонии, к СВП...

— На хрен мне козлота эта!

Ухожу в сопровождении вызванного прапорщика. Естественно, в трюм. Вот и поговорили вежливо, как интеллигентные люди...

Прихожу в трюм, ДПНК меня спрашивает:

— К Буланову пойдешь?

— Мне все равно...

Лязгает дверь, лязгает решетка, и я в хате. Маленький двойник. Булан в куртке с засохшими бурыми пятнами. Кровь?

— Привет, Профессор! А я думал, опять какую-нибудь блядь садят! Тут бросили ко мне одного, гвоздем ударить хотел, так я его разорвал! — возбужденно рассказывает Сашка Булан о рядовом событии своей жизни. Наговорившись, внезапно замолкает и начинает тусоваться с угрюмым видом по камере. Туда-сюда, туда-сюда...

Так и пролетела моя очередная пятнашка. Без молотков, без добавки... Булану добавили и, когда я выходил в зону, он попросил:

— Слышь, Профессор, наверно меня этапируют. Зайти к черту одному, в третий отряд, Гаврила. Гаврилов Сергей. Он мне должен две пачки махорки. Забери себе...

Я вышел из хаты, слегка удивленный и тронутый вниманием Булана. А может, черту не захотел оставлять махру? Кто его знает. В третий отряд я не пошел. Пусть Гаврила курит. Ему нужней.

Через несколько дней вызвал кум. Анатолий Иванович Ямбаторов. Интересно, почему Анатолий Иванович? На двери, под стеклом золотом выведено «...Ямбаторов Т. А.», сухарится, что ли? Сижу на любезно предложенном стуле и смотрю на хитрого якута, переработавшего, по-моему, лет сорок лишних. А кум на меня, глаза припухли, щелками стали, голову назад откидывает и какие-то бумаги читает. Или картину гонит, кота за яйца тянет... Отложил, начал:

— Ну, давай знакомиться.

Охренел, точно забыл что ли, сколько раз меня видел и пакости мне делал?!

— Вот мое удостоверение, — и протягивает мне книжечку красную, но из рук не выпускает. Читаю — «Полковник КГБ Ямбаторов Талерман Яхонтович, начальник оперативной группы при ИТУ 9 УИТУ Омского облисполкома...». Да...

— Ознакомился? Ну так вот, — глазками узкими в меня стреляет, насквозь прострелить хочет.

— Ну так вот. Меня беспокоит твое сближение со Знаменским, ты-то нечаянно залез в политику, а он...

Как ни странно, беседа для меня кончилась не трюмом. Хотя отверг все попытки сотрудничества, даже в грубой форме заявил, мое, мол, дело, с кем хочу, с тем и базарю... С миром отпустил кум, только напоследок погрозил:

— Гляди, Профессор, тебе здесь еще долго жить...

Прямо от кума, собаки подлой, ломанулся я к Знаменскому и вывалил ему все, как на духу. И только тогда перевел дыхание. Помолчал бывший референт ЦК, пощурился на меня и изрек:

— Никому больше не рассказывай, тем более, не вздумай жалобы писать...

— Да че, дурак я что ли!

— Ну а насчет дружбы, давай реже будем встречаться, и только на плацу. Больше не вызывай меня из отряда. Как будто между нами кошка пробежала.

— Понял...

И отправился я в клуб. Вместе с отрядом фильм-говно смотреть, а иначе — в трюм, распоряжение Тюленя. Сижу и над словами Знаменского думаю...


— Зона, подъем! Зона, подъем!

Что за черт, только уснул, и подъем, неужели так быстро пролетела ночь?

В барак врываются солдаты, в касках и бронежилетах, в руках зимние дубинки, восьмигранные, в руку толщиной, с метр длиной. И всех подряд — раз! Раз! Раз! Хлесь! Хлесь! Хлесь! Сбрасывают со шконок — и на выход! Даже одеться не дают... Натягиваю на ходу захваченную телажку, вылетаю на мороз... Что за черт, вроде осень была дождливая, промозглая, а тут снег, мороз? Я вспомнил, два дня назад снег выпал и мороз ударил.

Топчусь в одном белье тонком, без шапки, уши тру, лицо стянуло, хруст стоит, хруст от тысячи пар ног, под сапогами хрустит, все топчутся, холодно, ночь, свет прожекторов зону заливает, солдаты с прапорами мечутся, ДПНК туда-сюда бегает, подкумок дежурный шныряет... Ничего не понятно, побег, бунт, в стране переворот? Въехало в зону две пожарных машины с брандспойтами. Масса офицерни, много незнакомых, из управы что ли... А машины зачем, морозить будут, как Карбышева фашисты?.. Что случилось, никто не знает. Топчемся на месте, пытаясь согреться, мороз пробирается сквозь телажку тонкую, сквозь белье в простыню толщиной, шапки нет, уши скоро отпадут, что же, бляди, делают! Карточки не несут, проверки не будет, значит не побег. А что же тогда, ну, бляди, ну, твари, выгнали на мороз?..

Под утро, в полпятого, загнали по баракам. Спать осталось полтора часа, не ложусь, иду в комнату ПВР, почитаю что-нибудь. Что-то стукает в левый висок, изнутри, сильно, жестко, резко... Так больно, что не могу стоять на ногах, валюсь на стол со стоном и скрюченными пальцами пытаюсь разодрать висок, вырвать оттуда боль, о, о! Страшная боль, всю левую часть перекосило и ломит, корежит-ломает... Оооо!.. Через сколько времени — не знаю, но отпустило, ушла боль, из лап своих цепких отпустила. Только струйки пота по лицу, по телу бегут, да левая часть лица как будто не моя... Но потихоньку совсем прошло, я и не обратился на крест.

А ночной переполох вот по какому случаю приключился — ДПНК майору Маслякову бок пропороли на промзоне, а кто - не знают. И Масляк не увидел, сильно быстро ломанулся на вахту, впереди двух прапоров так и убежал. Втроем от одного... Вместе с дубинами и баллончиками с газом, с «Черемухой». А потом решили найти, ну не знаю как, но в зоне террор устроили как надо.

В этот декабрьский хмурый день этим еще не кончилось. Главмента зоны, председателя СВП Ивана Жучко убили. Пидарас Сапог зашел к нему в кабинет, а он уже холодный и из груди электрод торчит, прямо из сердца... Точно так же, как Плотника замочили. Тюлень рассвирепел, зеков снова на плац. И жилую зону, и с промки всех сняли раньше на два часа. Мороз, ветер, солдаты с дубьем, в бронежилетах. Кто-то из блатяков крикнул из толпы:

— Бей блядей!

Тюлень налетел на отряд и махая дубиной, орать начал:

— Пока не найдем, кто крикнул, стоять будете, на улице мерзнуть! Я вам покажу как бунтовать, я вам покажу «блядей»!

Простояли до отбоя, семь с половиной часов... Мороз, ветер, прожектора. Концлагерь.

Ну, а на следующий день событие, вообще из ряда вон. Прапор один, Смирнов, любил за плату чаем, смотреть как трахаются, хлебом не корми, дай поглядеть как петуха дерут. Позвали его в колесный цех на сеанс порнофильма или эротического шоу, поймали на удавку-петлю и трахнули!..

На этот раз обошлось без солдат. Тюлень выстроил зону и без микрофона такое сказал, что мне жутко стало:

— Еще один случай нападения на администрацию или лиц, состоящих в СВП, против авторитетных осужденных, не вставших на путь исправления, по моему ходатайству прокуратурой будет возбуждено уголовное дело по статье 77 прим. — организация беспорядков, сколачивание группировок с целью противодействия администрации в проведении мероприятий по нормальной работе исправительно-трудовых учреждений! Уголовное дело будет возбуждено против следующих осужденных, — и зачитал длинный список, человек тридцать...

Зона расходилась подавленная. Вот тебе и правосудие, вот тебе и закон! Не надо улик, не надо вести следствия. Авторитетен? Получай! От пятнадцати лет и выше. Сильна Советская власть!

Первым же этапом Консервбанка снова на лагерную больницу свалил. Туберкулез лечить да новую волну террора пережидать.

Зона притихла. Только мелкие драки и избиения. Но это не в счет.

Новый год я встретил как обычно, в трюме. Ни один праздник в зоне я не встречал, все время в трюме, все праздники. И не только я, жулики-блатяки, побегушники, склонные к дракам и употреблению алкоголя или наркотических средств... Одним словом, все, кто может омрачить праздник трудящимся, трудящимся за забором на благо — и так далее. Новый год тоже относится к праздникам трудящихся.

Нас не били, всем дали по десять суток, с одинаковой формулировкой в постановлении — «По режимно-оперативным соображениям». Седьмого января должны были выгнать...

Шестого был летный день, с утра дали кашу, пайку и по маленькому кусочку соленой рыбы. Спасибо, Родина, за заботу!

Похавали, в хате нас было девять рыл, мужиков двое, я и один еще, остальные — жулики да блатные. Чтоб не скучно было, тиснул роман. Под видом прочитанного, свой. Приняли с удивлением — нет воров, нет ментов... Но от души порадовались, хорошо написал неизвестный нам писатель, хорошо, собака! Хожу по тесной хате гордый и счастливый, приятна похвала от такого разборчивого и пристрастного читателя... Лязг двери, решки, крик зверский:

— Выходи, бляди! Выходи по одному!

Меня выдернули первым, так как ближе всех к двери оказался... Вдоль коридора стояли с дубинками в две шеренги прапора, офицеры, кумовья да подкумки, режимники... Дальше солдаты, все возбужденные и пьяные. Началось, по-видимому, пришли с Рождеством поздравить...

Я плохо запомнил последовательность событий, запечатлелось кусками, урывками, периодически сознание отключалось, но я не терял сознанья и слышал, и видел все, только мозг не фиксировал и не запоминал... Первый удар пришелся по голове, кожа лопнула, кровь залила голову, глаза, лицо... Помню только, что били старательно, от души, совершенно не заботясь ни о последствиях, ни об оставшихся следах, ни о такой мелочи, как кого-нибудь не забить... Им было все равно...

После офицерни отдали солдатам. Но эти были неопытны и только мешали друг другу... Мы выли, орали и катались по холодному бетонному полу, залитому кровью, мочой...

Затем запихнули в неотапливаемый коридор, ведущий на задний хоз. двор. Через него в ПКТ завозят комплектующие для работы... Так мы и провели весь день и всю ночь... На улице был мороз градусов двенадцать-пятнадцать, мы были избиты в кровь, обоссаны, одеты в разодранные хлопчатобумажные костюмы и все босиком, так как тапочки слетали сразу после первых ударов...

Ночь была длинная и полна раздумий, в этом коридоре нас было человек двести, но наше дыхание не могло согреть широкий и высокий коридор, куда спокойно могла заехать автомашина... Под воротами была щель шириной в ладонь, оттуда ветер задувал снег, мы грелись, сбиваясь в кучу, с краю пробирались в центр, как овцы, как пингвины, у всех были серо-сизые лица, ни у кого не было сил даже проклинать фашистов...

Утром нас вернули по камерам. Человек двадцать с лишним не могли идти, отморозили ноги, их унесли на крест, а один остался лежать без движения... Замерз или не выдержало сердце.

Зайдя в камеру, я поднял с пола очки, которые сбросил, выходя вечность назад из хаты. Одно стекло было пересечено трещинкой... Боли уже не было, я не чувствовал боли, как ни странно. Только ненависть... Надев очки, оглядел зеков, прильнувших, прижавшихся, притиснувшихся к чуть теплой батарее. Меня заливала огромная, холодная волна ненависти и злобы, она была серо-стального цвета, мутная, холодная, как осенняя грязь... Я потрогал языком осколки двух коренных зубов, торчащих из десен острыми, царапающими язык льдинами и сплюнул. Сплюнул прямо на пол... Хотя это делать не положняк. Зеки промолчали, по прежнему вдавливаясь в батарею и дрожа.

Повернувшись, я подошел к двери и постучал. Громко постучал. Очень громко, ногою. Я чувствовал спиною и затылком, заляпанным засохшей кровью, взгляды зеков, я чувствовал их недоумение, испуг...

Прапор брякнул глазком:

— Что тебе?

— К начальнику колонии, майору Тюленеву, по личному вопросу, срочно!

— Нет Тюленева. Вчера последний день был, теперь он в управе в УИТУ. Сиди тихо, иначе повторим вчерашнее!

Ненависть требовала выхода, Тюлень ускользнул от моего возмездия, от меня, от моей ненависти... Злоба захлестнула меня волной и я смачно плюнул на стекло глазка, за которым виднелся животный глаз прапора... Он охнул, отскочив, и умчался вдаль по коридору. Я обернулся, зеки замерли, на их рылах был страх, нет, ужас, животный ужас, они боялись, ужасались, страшились ночного повторения. Повторения ночного кошмара. Они сломались... С ними можно было делать, что угодно, их можно было трахать, заставлять жрать говно, унижать как угодно, что только может придумать больная фантазия...

В коридоре послышались торопливые шаги. Забренчали ключи, дверь распахнулась и за решеткой оказался майор Парамонов, ДПНК. Уставившись на меня, стоящего вплотную к решке, сжимающего кулаки и втянувшего голову в плечи, ДПНК громко сказал:

— Ты что это? Ушел Тюленев? Все, в управление ушел, сиди тихо и все будет в порядке, все будет нормально. Ты меня знаешь, Иванов, я не зверь...

Я почти не разжимая губ, прошипел в лицо майору:

— Ненавижу!

Дверь хлопнула, лязгнул замок, шаги затихли в глубине коридора... Я остался стоять сжав кулаки, перед решкой и захлопнутой дверью. Ушел...

Усталый и опустошенный, я прошел к стене и уселся под нею, отдаляясь и подчеркивая это, от зеков. Поглядев на них, жмущихся возле теплой батареи, сказал:

— Бляди! — и не один не принял вызов, не один не взвился и не потребовал уточнений: в чей адрес сделано такое емкое определение. Они не приняли вызов, сделав вид, что я говорю ментам.

Закрыв глаза, я затих. Тело ломило и болело, бока горели огнем, каждую секунду были позывы в туалет, мочиться, но по опыту я знал, что нечем... Шея плохо двигалась и немела спина. Внутри было пусто...



ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ



Новый хозяин был моим однофамильцем. Подполковник Иванов. Он тоже был ненормален, как и все в этом театре абсурда. Но его дурь по сравнению с дурью Тюленева была направлена в мирных целях. Она была мягче и забавней... Иван, как сразу окрестили зеки хозяина, любил заботиться об обиженных — гомосексуалистах, проигравшихся, побитых, обкраденных лагерными крысами. Откуда эта блажь у него, неизвестно, но в заботах своих он доходил до маразма. Ближе к весне, где то в конце февраля, началось великое переселение народов. Вся зона снялась с насиженного места и поехала хрен знает куда. Я вышел из очередного трюма, пятнашка за драку с блатяком, блатяк оказался по прошлому сроку ментом, он чалился в другой области. Мало того, что бывший мент, так еще и рычать вздумал. Подрались мы вничью, но пока я сидел, его разоблачили до конца, мне-то петух рассказал, а им жулики не сильно верят... Вышел я из трюма, глянул по сторонам и охренел!

Первый отряд, как был хоз. обслугой, так им и остался. Зато второй и третий петушиные стали! Двести двадцать пидарасов! И мент, с кем я поцапался, тоже там... Четвертый отряд — фуфлыжники! Сто пятнадцать проигравшихся и не отдавших вовремя... Пятый, шестой, седьмой — отрицаловка, лица не вставшие на путь исправления! Жулики, блатяки, грузчики...Четыреста семьдесят человек! Девятый, десятый, одиннадцатый, двенадцатый — пятьсот девять членов СВП, недавно переименованной в СПИ (секция профилактики правонарушений)...

Из управления приехал подполковник (!) Тюленев, наорал на Ивана и зона поехала назад. Кум Ямбатор бегал по зоне и всем встречным зекам орал:

— Мразь! Мразь! Он с ума сошел — я жуликов раскидываю-сортирую, а он их собирает в кучу! Он бунта хочет, он у меня вот где! — и показывал сжатый пухлый кулак. И несся дальше...

Новый хозяин принес еще одно новшество, которое прижилось. По-видимому в управе одобрили. Каждое воскресенье, вместо дневного сеанса кино (всего три), стали проводить мероприятия. То бег в мешках, на приз — пачка чая (пятьдесят грамм!). То шахматный турнир. Ну, а потом совсем учудил — хор! И чтобы заманить шаляпиных и карузо, пообещал каждому хористу лишний синий костюм. А зеку всего положено два на год — рабочий и повседневный, друг от друга они отличаются только названиями...

Записались все менты, черти, пидарасы, записались и некоторые мужики. Набралось около шестисот человек и начальник одиннадцатого отряда майор Новосельцев каждое воскресенье устраивал с ними спевку. Рев был слышен на промзоне. А в костюмах синих щеголяли жулики, скупив их за чай и сигареты. Весну зона встретила синими костюмами, ревом из клуба и рядом новых происшествий...

Пидарас Соринка заразил триппером начальника отряда, восьмого. Хохотали даже в управлении! Что поделаешь — весна... Соринка — гомосексуалист с огромным стажем — у него уже пятая судимость и все за одно и то же. Мужеложство. Морщинистый, истасканный до немогу, шестьдесят четыре года от рождения (!), чем прельстил капитана Скворцова, непонятно... Начальника уволили, Соринку на облбольницу, в зоне расследование — откуда триппер.

Весна! Как много в этом слове! Сияют краски на свежепокрашенных полах во всех бараках, шконки и тумбочки вынесены на улицы, высохнут полы — наступит и их очередь, ночью 0 градусов, зеки мерзнут, процветает крысятничество, но... Все равно весна! Снова в зону пришла весна!

Ручьев нет — снег собран и вывезен, плац чист, птиц нет — деревья отсутствуют, а колючку даже птицы не любят, бегает по зоне полковник Ямбаторов, всех кумов кум, и, завидя нужного ему зека на другом конце плаца, снимает шапку, сует ее под мышку, папку зажимает коленями промеж ног, быстро-быстро гладит обеими руками волосы на висках и кричит, периодически указывая толстым коротким пальцем, кричит на весь плац:

— Мразь, мразь! Да не ты, мразь! Ты, ты, мразь, мразь! Иди ко мне, мразь! Иди, иди, мразь, мразь!

Весна! Фима Моисеевич Гинзбург, на воле директор магазина «Океан», а в зоне бессменный директор-зав.столовой, даже Тюлень свирепый не смог его побороть, из управы заступились, так даже Фима Моисеевич, имея за плечами пятьдесят восемь прожитых лет, не устоял перед ее чарами. Заманил Дениску сладкими посулами и щедрыми авансами, а двери забыл закрыть... ДПНК и спалил парочку в самый интересный момент. Дениске пятнашку трюма, зав.столовой легкое порицание — Фима, Фима, седина в бороду, бес в ребро, двери закрывать надо, мудак, сдали тебя!

Весна! Коля Демчук, расхититель народной собственности со второй судимостью, столп чайного бизнеса, Тюлень даже и не подступался к нему, взял молоденького зека грузчиком на склад. С этапа и сразу... на склад! Одел его Коля, обул, а зек этот, Паша, перестал в столовой хавать, видать за общий стол не хочет садиться, старается в отряде совсем не появляться да и глаза начал стеснительно опускать... Весна!.. Смеются зеки, смеется Коля Демчук, из тех он зеков, на ком лагерный бизнес держится, а бабки до управы доходят... А Паша не смеется, глаза опускает, ресницами поводит... Ух!.. Терпеливо ждут жулики, когда Коля наестся, тогда и можно будет предложить грузчику дружбу и чаек, уж очень хорош Паша!

Весна! Зав.пожарной частью Яшин Вася, на воле мелкий расхититель социалистической собственности, спалился со своим лучшим другом, Сашей Сахно, глав.ментом второго отряда. Спалили прапора в душе колесного цеха, но те в отказ, мол мылись только вдвоем, не видите что ли, все в мыле... Их на освидетельствование в санчасть. Майор Безуглов им — загибайтесь голубки и ягодицы раздвиньте. Заглянул туда, в жопу и охренел... У обоих потертости, да такие старые! Посадили голубков вдвоем в одну камеру, в ПКТ, по три месяца всего дали, продолжайте.

Весна! На пром.зоне подглядел я случайно картину, достойную кисти великого художника и пера великого поэта — стоит зечара, лет сорока с лишним, рослый, плечи широченные, рыло в шрамах, порезаться об рыло можно и держит за руку петушка молодого, пидараску Ванятку, держит, как девушку на воле ни разу не держал! Держит и что-то на ушко трет ему, а Ванятка лишь краснеет, застенчиво улыбается, ресницами поводит, с крыши капает, солнышко светит и нет им дела ни до кого! Весна! Весна!..

Жулик Блудня напился неизвестно где взятого одеколона и схватил за сраку прапора Валерку, маленького, худенького. Хохочут прапора, хохочет новый ДПНК майор Новоселов, самодур и дурак, хохочет зек Блудня, только Валерка верещит и вырваться пытается... Но плохо у него получается, зек рослый и сильный, хватка у него крепкая. Вырвался на силу прапор и не знает ДПНК с прапорами: смеяться дальше или Блудню в трюм тащить под молотки... Кончил зек, кончил прямо на брюки прапорщику, обмазал всего его сзади, и жопу, и ляжки!.. Уволокли Блудню с расстегнутыми штанами, а тот только кричит:

— Следующий раз точно трахну! Нравится он мне, паскуда! — и хохочет во всю смуглую рожу...

Да, Тюленя нет, пришла весна и ослабли гайки, закрученные им, ослаб террор и пошла зечня в разнос!

Кончилась весна, наступило жаркое лето и подсчитали результаты: пидарасов в зоне стало на двадцать семь человек больше, в том числе и пять блатных...С одним совсем смешное приключилось.

Пошел ночью побриться блатяк седьмого отряда, Кузьма. Бриться в умывальник, а там лампочка перегорела, но из коридора свет падает... Только бриться начал, кто-то свет выключил в коридоре, совсем темно стало, Пошел на ощупь, дали по голове табуретом и отодрали, как Сидорову козу! А кто — неизвестно, ночью все кошки серы... Был Кузьма, стал Кузьмихой, пошел с горя в штаб, в ДПНК, сдаваться, на другую зону проситься. А его в трюм, чтоб подумал да к петухам, аж к четырем... К утру он ломиться стал, мол тесно тут, его перевели, к жуликам... Утром, через часок, на проверке, он на коридор выломился и заявил, что надумал в зоне остаться. И широко расставляя ноги, побрел, морщась и охая, при каждом шаге, в зону, добриваться... Весна!

Завтра двадцать шестое мая. Я распечатаю еще один, предпоследний год. Останется два. Лежу на шконке, смотрю в потолок и думаю. Как дожить мне до воли, что-то совсем разболелся, с головой совсем непонятное творится. Приступы бешеной боли в левом виске, вся левая часть лица немеет, корежит меня, ломает, стоять не могу. Завтра на крест пойду, к Безуглу...

— Зона, отбой! Зона, отбой! — орет-надрывается репродуктор. Зеки расползаются по шконкам, не так быстро, как при Тюлене, хорошо, Тюленя нет, нет и террора, террор на нет пошел. Хорошо...

Засыпаю... Снится мне воля; незнакомое место, где я ни разу не был — яркие цветы, изумрудная зелень, огромные разноцветные бабочки... На желтый-желтый песок набегают огромные-огромные волны — синие, зеленые, белые, разные... В голубом-голубом небе, до звона голубом, сияет яркое-яркое солнце, жаркое, огненное солнце, освещая и зелень, и песок, и океан... Из глубины таинственного леса раздается дикий рев:

— Зона! Подъем! Зона, подъем! На зарядку выходи!

Сразу после физзарядки бегу на крест, на больничку, чувствую — не успеваю... Рывком распахиваю дверь и валюсь на пол. Началось! Как будто камнем ударило в висок. А левая часть лица мгновенно набрякла и онемела... Жгучая, нестерпимая боль пронзила висок, мозг, позвоночник, все тело! Скрюченными пальцами раздираю висок, пытаясь растереть его, крупная дрожь сотрясает всего меня, пот льется ручьем, по лицу, телу...

— Ааааа! — вою я по звериному, катаясь в коридоре медсанчасти.

— Аааааа!! — не я кричу, боль, моя истерзанная душа, исстрадавшаяся в муках, битая-перебитая.

— Ааааааааа!!! — выплескиваю в крике все, что накипело, наболело и замолкаю, чувствуя, как отпускает. Осторожно открываю глаза, боясь причинить себе боль... Висок ломит, вся левая часть лица саднит, но уже легче, немного легче. Санитар помогает встать и я бреду в кабинет начальника медсанчасти, еле-еле передвигая ватные ноги. Почти падаю на стул, держась за висок и тяжело дыша, глаза заливает холодный пот и режет их.

— Воспаление тройничного нерва. Надо греть. Ты голову полотенцем обвяжи или шарфом и так ходи. Ну, еще освобождение от работы, на сегодня и на завтра. А вообще-то беречься надо, не простужаться, — изрекает майор Безуглов, расспросив меня и полистав толстую книгу...

Заботливый козел, улыбчивый, гад!... Ухожу, бреду по зоне почти никого не замечая, придерживая чуть ноющий висок, боясь повторения приступа. Падаю на шконку и забытье...

Выхожу из него от крика завхоза:

— Выходи строиться на обед!


На следующий день в зону приехала машина рентгенустановки. Каждую весну приезжает. Чтоб точно знать, сколько тубиков в зоне.

Захожу раздетый по пояс. Сверху. Как приказал прапор. Раз, и следующий. Интересно, что у меня там? Кашлять я еще зимою перестал. Всю зиму лечился собственным способом, изобрел который сам.

Через несколько дней зовет шнырь на крест. Прихожу. В кабинете растерянный Безугл.

— У тебя все зарубцевалось! Туберкулез вылечил, надо же! Что за препараты использовал, какие лекарства? И ты что ли нелегально их получал, мы на больницу не получали бандероль от твоих родственников...

Так в зоне и лечат. Напишешь — вышлют из дому лекарства на крест лагерный, обполовинят и лечись, экономия! Хитра Советская власть, ой хитра!

Не сказал я правды .Безуглову, все равно не поверит, все равно не поймет. Я лечился голодом... В зоне! На завтрак ел полпайки утренней и чай, кашу — чертям, полпайки в карман. В обед баланду или кашу, в зависимости от того, что съедобней. И полпайки утренней. А обеденную — за пазуху, поближе к сердцу. Ведь выносить из столовой собственный хлеб — нарушение режима содержания... Вечером вообще не иду ни за пайкой, ни за рыбкиным супом. Ну, а перед отбоем, если куплю за чаек с магазина или за сигареты, то миска кипятка, самозвано обозвавшаяся молоком. Ну, и иногда разгрузочные дни-посты делал себе по субботам, ничего не жрал... Вот и вылечился. Но майору с толстым рылом, сытому и лоснящемуся, я не стал ничего этого рассказывать, не поймет.

Вот решил и воспаление хреново вылечить сам. Пришел приступ, вцепился я в шконку — не возьмешь падла, не дамся! И не дался, только пот глаза залил. Боролся я как с настоящим врагом, на совесть бился, от души. Следующий приступ еще легче переборол, следующий — еще легче. А последний я взял и выкинул, легким щелчком. Только лоб увлажнился да глаз дернулся. Больше приступов не было.

А рыбкин суп хренов, Фима Моисеевич готовит оригинальнейшим образом — от завтрака в котлах остается каша, от обеда баланда да каша, кильки добавить, чуток крупы... и кушать подано, садитесь жрать пожалуйста! Ну и месиво...



ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ



Хожу по зоне в свободное время. Тусуюсь по плацу, внутри незамкнутой буквы "С". Хожу, как все ходят, тусуюсь, как все тусуются. Только, в отличие от других, не думы горькие думаю, не боль свою нянчу да лелею, не злобой пылаю и не коварные планы по улучшению своего лагерного благополучия составляю. Образы для будущих книг собираю, выбираю поколоритней, поярче, пооригинальней.

Вот Кораблев, например, кличка УЧИТЕЛЬ! Высокий, толстый, представительный. Четвертый раз в этих стенах, полных печали... И все время за чужой карман. Карманник. Пальцы толстые, руки большие, кисти лопатой, но — виртуоз. Любит шутить — тусуется по плацу с кем-нибудь из блатных, так как и сам в зоне жулик, базарит, достанет из кармана платок носовой, громко высморкается и отдает платок охреневшему собеседнику. На недоуменный взгляд, коротко и степенно басит:

— Твой, тренировка, забери...

Это он уже вытащить успел. И когда!.. На свободе, под видом интеллектуала, человека, по пол-тролейбуса обкрадывал. И в зоне, во время съема с работы, любит Учитель у прапора-дурака часы с руки сбить, если не браслет, а ремешок. Бежит прапор прямо в пятый отряд, в проход к Учителю, а тот коротко и степенно вопрошает:

— Чай принес? — и обменивает часы на плиту чая, полезное с приятным совмещает. Ну так его в последнее время и обыскивать перестали, страшатся за свое имущество. Но Учителю от этого не холодно и не жарко.

Кирьянова, кличка Мастер, тоже в коллекцию, тоже на карандаш возьмем. Лет ему под сорок, худой, длинный, постоянно веселый. Хотя, чего веселится, сроку пятнадцать лет отвалила ему советская власть... И до этого не баловала — в первый раз пятерик, за соучастие в краже сейфа из конторы какой-то, в во второй — десять за кражу из сейфа... Мастер редкой, вымирающей профессии — медвежатник. Взломщик сейфов. Этой судимостью даже уже на крытой дважды успел побывать, первый раз суд трояк дал, прямо из зала суда, ну, а второй раз — по ходатайству администрации зоны. Мастер сейф в зоне подломил... У полковника Ямбаторова! Украл весь чай, водку, гашиш, деньги, конфеты, шоколад.. Всю зарплату стукачей. Но вышел кум на него мгновенно — один в зоне специалист, руки золотые. Судить-добавлять не стали — стыдно, вот и отправили на крытую. Мастер отсидел трояк на крытой — и назад в зону. Ямбатор как увидит его, сразу кричит на весь плац:

— Мразь! Мразь! Не смей ко мне в кабинет приходить, не смей! Мразь! Мразь!

Мастер только зубы скалит, веселый он.

Капать начало, осень подкралась, как все смены сезонов в зоне, незаметно... Хмуро стало, сыро, пойти что ли в отряд, телевизор посмотреть.. В зоне новшество — в комнатах ПВР поставили телевизоры. С вырванными переключателями каналов. Из ДПНК будут включать именно тот канал, который следует. А установили телевизоры за несколько дней до кончины Л. И. Брежнева... Видимо Советская власть заранее знала об этой торжественной комедии и позаботилась установить в зонах телевизоры. Вот мы все и наблюдали торжественное кидание бывшего вождя в яму. Полное печали... Конечно, нашлись комментаторы, в нашем отряде человек семь, но представители оперчасти, стукачи, не дремали, плюс во всех отрядах дежурили режимники, отрядники, — подкумки и комментаторы были оторваны от масс. На пятнадцать суток. И хоть нет Тюленя, но влили им славно, как в былые времена. А не болтай языком!

Зеки сдуру стали об амнистии болтать, мол, важное событие в истории государства, мол, давно такого не было... Но тут к власти пришел Андропов, бывший председатель КГБ СССР... Того самого, которое посадило и меня, и моих друзей. Вот теперь и заживем! И не об амнистии болтать надо, а том, как дожить до свободы. Может, и выпускать перестанут?..

Дождь капает нудно-нудно, как жизнь зековская, тянется-тянется, окончиться не может... Осень.. Сыро, тоскливо... Душа просит и плачет... Лежу на шконке, хоть и не положняк, у меня депрессия, плевать мне на запреты, у меня душа болит... Только коллекция моя и отвлекает от грустных мыслей.

Куприянов Олег. Валютчик, кличка Мышь. Двадцать восемь лет, вторая судимость, срок пять лет. Маленький, худенький, с печальными глазами, в которых тоска всего еврейского народа отразилась... В зоне — мент, шнырь директора пром.зоны, Фима Моисеевич в нем души не чает, поговаривают злые зеки, что не только души, уж очень бывший директор рыбного магазина мальчишек любит... Но может быть, это и сплетни. Валютчиком Мышь был рядовым. С утра в один бар, один из многих на Невском, в Ленинграде. Не пить — деньги взять. Под проценты у знакомого бармена. Не отдашь — вынут с душой и кредит закроют. Получил деньги — и на панель, как проститутка. Только те больше ночью работают, а Мышь днем. Финский, шведский, немецкий, английский, французский языки знает отлично. Прямо полиглот! В пределах своей профессии... Нашел клиента, уговорил его, обольстил повышенным курсом по сравнению с Внешбанком СССР и купил валюту. Незаконные валютное операции. На сумму до пятидесяти рублей по существующему курсу — административное наказание, штраф. Свыше — зона... Купил —и сразу продал, швейцару дяде Пете. И так весь день. Вечером рассчитался с филиалом частного банка в баре, выплатил проценты, успокоил нервишки дозой коньяка — и домой. Была у него квартирка однокомнатная в новом микрорайоне, кооперативная, машина "Жигули", было что одеть и пожрать, было на чем посидеть и девушек принять на чем было... И была у Мыши мечта— разбогатеть и свое дело открыть. Другого Мышь на панель, на Невский, а сам валюту в баре скупать... Но не вышло, хоть и платил исправно раз в месяц Мышь ментам из отдела по борьбе с валютными преступлениями, но пришло время одному менту звание очередное получать, а задержаний не густо, больше деньгами брал... Вот и погорел Мышь: в первый раз — два года, во второй — пять... Только конфисковывать было нечего — квартирка на брате, машина на маме, мебель на дяде... Гол как сокол!

Александров, кличка Маляр, лет сорок, тоже вторая судимость. И срок приличный, десять лет. Среднего роста, в речи культурен, вежлив, на носу очки. В зоне — мужик. И в первый раз, семерик сроку, и во второй, Маляр сидит за искусство… Документы на воле подделывает, заново рисует. Был на этот раз в компании интеллигентнейших людей, все с высшим образованием, в отличие от Маляра, имеющего шесть классов, Тюлень и его в школу загнал. Все на уважаемых работах: учитель, тренер, инженеров штук пять. А объединяло эту разношерстную публику одно — нехватка денег... Вот они и нашли заработок-приработок, благо руки у всех золотые. Угоняли "Волгу", перекрашивали, перебивали номера везде где надо, Маляр изготавливал полный комплект документов, а сверху еще и доверенность от нотариуса. И продавали усатым джигитам с Кавказу. Краденую автомашину по спекулятивной цене. Деньги лились рекою, фирма процветала. Но случилось пренеприятнейшее событие, украли у одного джигита усатого "Волгу". Он в милицию, те рады стараться — нашли авто. Нашли, не заподозрили что-то неладное и послали запрос, где она якобы раньше на учете состояла... В общем, следствие шло два года и всех посадили. Маляр и в зоне сумел отличиться. По памяти изготовил справку об освобождении, а данные поставил Ямбаторова. А в графе "рост" указал девяносто восемь сантиметров... Маленький якут-кум обиделся и дали Маляру шесть месяцев ПКТ. Вышел из трюма, работает Маляр в малярке (!), а Ямбатор помнит злую шутку и когда завидит умельца, пальцем ему грозит и орет. Как всегда — «мразь» и все остальное.

Ну а больше и нет интересных по-своему личностей, остальное — серая масса, совершившая что-либо по пьянке и в очередной раз получившая срок. Есть конечно и среди серости особенные монстры, не без этого. Например Яхович. Мужик лет пятидесяти, четвертая судимость, срок десять лет. Неосторожное убийство. Мол, хотел не убивать или даже не хотел, но получилось так... Работал Яхович на мясокомбинате грузчиком, украл ящик тушенки и, привязав его к веревке, раскрутил над головой. И со свистом отправил за двойной забор. Просвистел ящик и попал в голову старшему лейтенанту милиции... Он с дежурства домой торопился, через пустырь. Вышел Яхович с завода, честно отработав смену и отправился за ящичком. А на пустыре милиции видимо-невидимо. Свет горит, фотограф суетится и главный мент думает... Постоял Яхович и так жалко ему стало, нет, не мента, а тушенку, что спер он ящик окровавленный из ментовского микроавтобуса и пошел потихоньку, но заметили его и догнали. Четвертый срок...

Или Гаврилов. Огромный мужичище, силен как медведь, лет под шестьдесят, вторая судимость, срок пятнадцати лет, убийство. Жил Гаврилов в колхозе, работал кузнецом. Пошел раз в магазин, а его ночью обокрали, милиция приехала, магазин не работает. Постоял Гаврилов, посмотрел, понял, что похмелиться не удастся, подошел к машине ментовской и от души плюнул. Смачно так, прямо на стекло... Менты ошизели, капитана даже в краску бросило, что за дерзость! А Гаврилов пошел себе, пошел и пошел. Очнулись менты и послал капитан сержанта — веди мерзавца сюда, мы его заставим языком слизывать. Пошел сержант, нет его и нет. С концами ушел. Менты следом и видят лежит сержант, руки-ноги раскинул, во лбу вмятина, а Гаврилов работает себе потихоньку, кует счастье для колхоза. Уволокли кузнеца, не бился он, а то бы всех ментов положил бы, молотом. Почему расстрела за мента не дали как обычно — неизвестно...

Да, не много серых, но ярких, в основном даже среди серости серость и встречается. Полежал я на шконочке и начал на работу собираться, на развод. Во вторую смену. Я уже в одиннадцатом отряде, кубик-рубик цветными пластинками обклеиваю и лихо у меня получается, на старости будет кусок хлеба. Специальность я приобрел.

Клею, а сам очередную книгу сочиняю. Про то, как генсека КПСС украли. На западе, западные анархисты. Чтоб мир установить и амнистию всем заключенным мира потребовать. На Западе согласны, а в Москве взвешивают: делать амнистию или нового генсека выбрать... Интересный роман получается. Поучительный.

После работы, после съема, на плацу Знаменского встретил. Рассказал ему вкратце сюжет. Посмеялся он и рецензию вынес:

— Подготовка антиправительственного заговора. Я думаю, расстреливать будут долго и мучительно.

И по баракам. Спать...

— Зона! Подъем! Зона! Подъем!

Я со второй смены, мне положняк на зарядку не ходить… Хорошо... Но через полчаса завтрак — и я в общем строю, вместе со всеми дружно иду и так далее.

После каши и чая — читать. В зоне можно выписывать все. Все, что не вычеркнул кум. А вычеркивает он иногда такие журналы, что не поддается логике. «Здоровье» нельзя. Ну это ясно — вдруг Безуглову в нос тыкать начнут. "Моделист-конструктор" нельзя — тоже понятно, вдруг смастеришь что-нибудь и убежишь как-нибудь. "Военно-исторический журнал" — непонятно, может чтоб поменьше знали? "Куба" — хрен его знает, чем Фидель Кастро не угодил Ямбаторову? Может бородой... Но толстые журналы пожалуйста — "Дон", "Волга", "Красная звезда", "Москва", «Нева». И неплохие вещи стали печатать. Я сейчас роман Шефнера читаю, а Знаменский — Липатова. Потом махнемся.

Дни летят незаметно, распечатал предпоследний год, а уже осень поздняя, с воли мужики приходят, смешные вещи рассказывают. По распоряжению нового генсека, милиция в банях и кинотеатрах проверяет документы и ищет тех, кто в рабочее время яйца моет или за шпионом на белом экране следит... Маразм крепчал.

Хмурится небо, то ли дождик собирается, то ли снег просыпется. Конец ноября, настроение мрачно-унылое, но держусь. Сижу на промзоне в теплом цехе, возле окна, клею на кубик-рубик цветные квадратики. Чтоб советские дети мозги развивали, ни о чем интересном не думали. В цехе новшество, длинный худой мужик, с печальным рылом. Мастер ОТК. Без его печати продукцию на вольном заводе не принимают. Но зеки на то и зеки. И уже давно у бугра такая же печать есть, зек один, из третьего отряда, за две плиты чая в один присест из каблука резинового вылезал. Уходит мужик домой с трудового поста, уходит в пять, когда первая смена на съем идет. А бугор Васильков сколько захочет, столько упаковочек с кубиком-рубиком проштампует... Ну и что, что разваливаются кубики в руках, цвета по оттенкам не подобраны, а некоторые вообще не крутятся! На рабском труде зеков рай-коммунизм решили построить? Против исторической правды пойти? Ведь даже в школьных учебниках написано — не выгоден рабский труд, рабы работают плохо, ломают инструменты, крадут. Вот поэтому и пришел на смену рабовладельческому строю феодализм. Затем капитализм, революция и снова — рабовладельческий строй. Скорей бы феодализм наступил бы!

Насчет краж сырья и готовой продукции. На глазах у мужика с печальной рожей, зеки несут пустой ящик. Ставят и наполняют кубиками в проштампованных упаковках. Проверенными. Сверху крышку, заколотили, лентой металлической закрепили, бумажку наклеили. Мужик шлеп свою печать и идет к следующему ящику. Зеки ящик заколоченный подняли и в сторону отнесли. И все кубики остались на полу, на дощатом дне лежать, оно, дно, маленькими гвоздиками прибито было... Потом зеки под руководством бугра наполнят кубиками ящик, но неплотно и дно прибьют. А иногда, когда план горит, бугор и пустые ящики отправляет. Чтоб больше выполненной продукции было.

Так что скоро мужика с печальным рылом убрали, чуть не посадили, а пришел молодой и хитрый Сережка, мастер ОТК. И не стало воровства, явного и большого, так, помаленьку, и качество наладилось, и бугор Васильков стал выпимши ходить да морда залоснилась. Откуда только Сережка деньги для бугра-зека берет, непонятно? Наверно на пару и крутят что-нибудь.

Поклеил, тут и обед. Сходили, похавали, и назад, в цех. Я с нормой в ладах, до обеда клею процентов на восемьдесят, так что можно и оттянуться. Сел около окна, имитирую кипучую деятельность, это чтоб прапора, если в цех зайдут, не докопались и слушаю музыку. Хорошая музыка, пластинка из нового кинофильма, я его, конечно, не видел, он на воле идет, "Мой ласковый и нежный зверь" называется. И к хмурой погоде, дождливой и тоскливой, подходит, прямо душу рвет:

— ... А цыганская дочь

За любимым в ночь!..

Аж даже слезу выбивает! Эх воля, волюшка! Воля золотая! Эх, жизнь поганая, ментами поломатая! Эх...



ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ



Мало у зека праздников. Ой, мало! Воскресенье отнимут — в связи с производственной необходимостью объявить воскресенье девятого декабря рабочим днем... Отпусков нет, не положено. Ну заболеешь, на кресте оттянешься или, если повезет, в облбольницу съездишь... Ну в кино сходишь, в клуб гулкий, половину слов сам додумываешь. Ну что еще, свидание личное, с мамой или женой, если ты нужен им, сутки рядом с вольной жратвой...

Но главный праздник у советского зека — отоварка! Покупка продуктов и предметов первой необходимости по безналичному расчету в магазине ИТУ! О!

Опытный зек имеет мешочек для такого случая, специальный. Не в наволочку, как черт какой-нибудь. И банку под маргарин. И другую под повидло... Опытный зек никогда не побежит отовариваться в первый день, когда по графику его отряду положено. Ну если только очень надо или завезли особый дефицит и есть подозрение, что на второй день не хватит. А если все как обычно, то на второй день идет отовариваться опытный зек. Чтоб знать: что говно, что терпимо, что хорошего. Чтоб говно не покупать.

В первый день менты отрядные, завхоз, председатель СПП, бригадиры ломятся в магазин. С ними черти-кишки, что нажраться не могут, да блатяки мелкие, перхоть одна.

Опытный зек на второй день находит черта и, пообещав пачку сигарет, отправляет его к магазину, занимать да выстаивать очередь. Подошла очередь, черт подстраховался у переднего зека, у заднего, и бегом-бегом в отряд за опытным зеком. Тот берет специальный мешочек и солидно так идет, не спеша. Мент-дежурный запускает в магазин пятерками, заходишь и смотришь на товар, за стеклом и решеткой лежащий. А в голове уже все давно определилось и решилось, что нужно, что будешь брать. Смотришь ради любопытства, глаза есть — отчего не посмотреть. Подходит твоя очередь, говоришь в небольшое окошечко, в стекле и решетке оставленное:

— 542445, ИВАНОВ Владимир Николаевич, 70,198,209, срок шесть лет. Мама, давай быстрее — это я!

И пожилая женщина, умудренная опытом, не спеша ищет карточку твою и, найдя, долго сверяет непохожую фотографию четырехлетней давности с твоей мордой.

— Че-то ты на себя не похож, худой больно... — вопросительно тянет "мама" и просит:

— Еще раз повтори, — и ты скороговоркой, бравируя, повторяешь, выученное наизусть, как молитву:

— 542445, ИВАНОВ Владимир Николаевич...

Наконец, убедившись, что я — это я, а не дед с горы, мама всех зеков зоны дает расписаться. Расписываешься, заодно и глядишь, как у тебя на счету — густо, пусто. И чувствуешь себя миллионером со счетом в банке... Почти.

Шнырь подает продавщице то, что положено — чай, в кульке, пятьдесят граммов на месяц, сигареты "Прима", десять пачек. Ну, а дальше — ты сам:

— Маргарину килограмм, вот банка, в бумагу не надо, повидла килограмм, пряников два килограмма, порошок зубной, пару конвертов, стержни для ручки и на остальное — конфет "Дунькина радость", слипшихся, без обертки, карамель с повидлом... И все. Ведь положена зеку отоварка на пять рублей, ну если план на 105 процентов выполняешь, то еще два рубля. И если читатель считать умеет, то прикинет — ровно семерик.

Бывает, конечно, и разнообразие: вместо одного килограмма пряников — банка консервов — «Минтай обжаренный в масле», но это мелочи. Главнее — в семерик уложиться.

И идет опытный зек не спеша из магазина, степенно, держа одну пачку сигарет в руке. Черту за очередь, а он тут вертится, родимый, в глаза заглядывает, боится, что кинут.

— На, благодарю.

— Не за что, если че — я всегда с удовольствием.

Это хорошо, когда с удовольствием. Подхожу к отряду и, увидев хорошую морду, угощавшую меня, останавливаюсь и раскрываю мешочек:

— Угощайся, Павлуха, бери-бери.

— Благодарю!

Не принято на строгаче «спасибо» говорить, больше "благодарю".

Захожу в отряд, снимаю сырую телажку и не спеша, смакуя предстоящее, выкладываю из мешочка на тумбочку купленное за кровные, потом заработанные, копейки...

Часть пряников, большую, в тумбочку, сигареты туда же пока, потом в каптерку, в сидор спрячу. Ну и что, что не курю, сигареты да чай валюта в зоне, конвертируемая. Мелочь туда же. Маргарин с повидлом аккуратно смешать в третьей банке, а ее и нет...

— Слышь, Булан! — окликаю однофамильца давно вывезенного Сашки Буланова, мужика с болезненным рылом.

— Да, Володя, — оживляется тот.

— Дай банку, пустую, конечно, — шучу я. Дает чисто вымытую банку и терпеливо ждет у себя в проходе. Не принято сильно, в зоне за банку, данную в прокат или чего подобного, просить что-нибудь. Можешь грубость в ответ услышать. Зона! Но опытный зек не жадничает, не жмот он, и не последний раз банку просит...

Смешав ингредиенты и изготовив зековское лакомство, зову Булана:

— Иди сюда.

Мигом прибегает и заглядывает в проход.

— Слышь, здесь по стенкам осталось да и на дне чуток, угостишься...

— Да, да, благодарю, Володя, спасибо, очень кстати, опять живот болит. У него, у черта, постоянно желудок болит, он порошок и соду пищевую, в огромных количествах жрет. А сидит за убийство — по-пьяни пырнул собутыльника, маленьким ножичком, но попал в артерию. Десять лет...

Ну а теперь, раз хаваю я один, и семьянинов у меня нет, нужно выбрать: кто мне по душе, по нраву. Оглядываю полупустой барак, первая смена на пахотьбе, народу во вторую выходит поменьше. А вон и Гриша у себя в проходе журнальчик листает, просвещается, но ушки на макушке держит, в мою сторону, мы с ним в неплохих.

— Гриша, дружок! Пыли сюда, родимый!

Сидит напротив, счастливо улыбается. Ласковое слово и скотине приятно. Русская пословица. А зеку тем более.

— Держи, Гриша, бумагу, я чайку сыпану. Не в службу, а в дружбу — сходи в чифирилку, свари купчика, мы с тобой и хапнем. Лады?

Попылил Гриша, по воле — мелкий воришка, по зоне — мужичок с чертячьим уклоном. Но зачем рычать, сказал ласково, попросил душевно — умрет Гриша, но выполнит...

Принес купчика, хорошо заваренного чая, пайку из своей тумбочки приволок, щедро кладу зековского лакомства Грише на пайку, не жалко для хорошего человека:

— Ешь, Гришаня, толстым будешь.

Смеется Гриша, подобострастно смеется. Одного мы с ним возраста, но я и трюмы прошел, и молотки, и вообще я битый-тертый зек, а он — булка с маслом, и в менты еще его не загнали по какому-то недоразумению (через месяц это недоразумение отрядные менты исправили). И это Гриша осознает, и ведет себя соответственно. А в зоне и то главное!

Сидим, хаваем, попиваем купчик, каждый из своей кружки. Не чифир пьем, купец. Хорошо!

Главный праздник у зека советского — отоварка! Ежемесячная отоварка... Но, бывает, лишают зека этого праздника! Начальник отряда, кумовья, режимники, ДПНК, все могут накатать докладную на тебя, и хозяин вынесет постановление — лишить очередного отоваривания сроком на один месяц... И нет праздника, украли менты поганые, и волю украли, и праздник любимый, народный! И наливается зек злобой, и страшен его гнев, и горе тому, на чью дурную голову он падет! Ой, страшен гнев! Опытный зек лучше в трюм очередной раз сядет, лишь бы праздник спасти...

И пусть не удивляет никого, как опытный зек говорит, почему из него мат не вылетает каждую секунду. Опытный зек на то и опытный, что он знает, где обложить так, что мороз по коже продерет, а где ласково, как не все на воле говорят, чирикнуть. На то он и опытный зек.

Но сегодня у всей зоны праздник! У всех зон Великого и Советского Союза! Щедрая гуманная советская власть увеличила своим рабам ежемесячную отоварку! Вместо основных пяти рублей — двенадцать! Ого! Живем, братва, от рубля и выше! Вместо двух за план — четыре!

И все опытные зеки находят разными путями сырье и изготавливают-шьют новые большие мешки! И я в их числе. Я шью большой, красивый мешок из синей хлопчатобумажной ткани. И никто не знает, где я ее поднял, где она неправильно висела. А это в школе висел халат учителя по химии. Теперь он там не висит... А мешочек выходит отличный.


Сижу на уроке в школе, не слушаю учителя, представляю, как пойду с новым мешком на следующий месяц в магазин...

Иванов! — заглядывает в класс наглый шнырь кума. Иван Никифорович, учитель литературы, мгновенно вскипает:

— Стучаться надо, молодой человек, и вообще, у нас урок — новую программу объясняю!

— А мне это до лампочки! Полковник Ямбаторов требует осужденного Иванова к себе!

Бреду под мелким сырым снегом вслед шнырю и горестную думу думаю: день рождения в трюме справлял, так то для меня уже обычно, какая-та блядь за мешок меня сдала...

— Осужденный Иванов Владимир Николаевич, — тарабаню легенду, по привычке взяв руки назад и жду, уперев взгляд в окно.

Кум начинает, как обычно:

— Мразь! Мразь! Ты что пишешь, мразь, мразь! Это что! Мразь, мразь! Это как ты додумался, мразь, мразь!

И трясет тетрадкой. Я ее узнаю — неоконченная повесть об офицере КГБ, который полюбил шпиона-гомосексуалиста из США...

— Да я тебя, мразь, мразь! Мразь, мразь!

Но, слава богу, времена Тюленя, вроде бы, миновали, канули в лету и совершенно целый опускаюсь в трюм, в одиночку, дописывать в голове неоконченную повесть. Благо, времени у меня много, дали, как всегда, пятнашку. Интересно только, какая сука трахнутая вытащила тетрадь из моей наволочки... Но бить не буду и даже искать не буду. Устал, да и бог с ней. Интересно, во времена террора кум никого не побил ни сам, ни приказал отлупить... Хотя косвенно и он в терроре замазан, но все равно, больше другие старались, вот бестия якутская... А я то думал — за мешок, дурак... Как бы продолжения не было б...

И продолжение было. Но совершенно неожиданное для меня. Через месяц после выхода с трюма за писанину, вызвал меня ДПНК майор Парамонов. Иду по морозцу и не знаю, за что и куда.

— Осужденный Иванов...

— Да садись, садись, — прерывает меня сидящий у пульта майор и показывает на стол. А на нем ручка шариковая и тетрадка.

— Слышь, Иванов, допиши окончание.

— Какое окончание?..

— Да брось ты, я не кум, окончание повести про кгбешника-петуха...

Ишь ты, не кум, все равно мент, администрация, вдруг ловушка на раскрутку...

Сижу, думаю, как отбрехаться. Парамон понял мое молчание по-своему:

— Ты, наверно, при мне не можешь писать, так что возьми тетрадь и ручку, да в отряде напишешь.

Я решаю обнаглеть, чтоб отбить охоту у майора:

— Во-первых, я сам писать не буду — это сроком новым пахнет, и поэтому, во-вторых, плита чая. Вперед...

Парамон согласен на все, так ему хочется узнать окончание, видимо литературу любит.

Забираю чай, тетрадь с ручкой и иду за Дябой. Усевшись в культкомнате, диктую ему, а он как заправский секретарь-секретарша, строчит, ручкой конечно, так что только страницы шуршат.

— А он разберет твой почерк?

— Разберет, — успокаивает меня петух-стенографист. Диктую дальше. Через два часа несу тетрадь в ДПНК. Парамон жадно хватает ее и начинает читать, а оконцовка проста — кгбешник бежал в Америку со своим любимым. Так как там нет уголовной ответственности за гомосексуализм...

Плиту я поделил с Дябой пополам. Это был мой первый законный гонорар. Приятно быть читаемым писателем. Но не в зоне...



ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ



Падает снег. Хожу по плацу в одиночестве, снежинки ложатся на шапку, телогрейку, лицо. Стираю снег с озябшего лица и продолжаю ходить. Хорошо на плацу, не то что в бараке. Рожи зековские видеть уже не могу, аж мутит. Разговоры мелкие, неинтересные. На плацу много народу тусуется, но я хожу один... Хожу, думаю. Не очередной сарказм пополам с гротеском сочиняю. Думаю о духовном, возвышенном. Думаю о космосе, об идее единственности в этом мире... Это я статью прочитал в журнале "Наука и религия". Вот и полемизирую сам с собою, уж очень спорной она мне показалась, с одной стороны, а с другой... Может, действительно бог или некто иной, высший, нас создал только, чтоб поглядеть, что получится. Создал, поглядел — и волосы дыбом встали! Вся история человечества — сплошная череда войн, убийств, истребление неподобных себе по религии, мыслям, цвету кожи, одежде... А сейчас! Прилетят инопланетяне, сядут рядом с зоной и ужаснутся. Убийства, насилование мужчин мужчинами, доносительство, кражи продуктов и вещей, обман, приспособленчество, рабский труд... И холеные, сытые морды офицеров, хорошие, теплые полушубки на фоне серых, зековских, продуваемых ветром, телогреек, посмотрят инопланетяне и поймут, что остановилось развитие цивилизации на этой планете на самой низшей ступени. Только что не жрут друг друга. Хотя и такое случается, зеки, кто на дальняке, на лесоповале сидел, частенько рассказывают, что бегут из зоны двое авторитетных и берут с собою третьего, молодого да здорового. Уговаривают его, на блатное самолюбие давят, обещают в будущем, на воле, райское житье... Несет он продукты, сэкономленные в зоне, в основном сухари да сало с посылок. А когда кончаются продукты, то съедают его... Убивают во сне и сжирают, неся с собою мясо... И именуется такой побег — побег с коровой. Вот бы инопланетяне ошизели бы! Дикари сказать - дикарей обидеть. Нелюди.. И сделала их такими власть поганая...

Хорошо, что бог создал только нас. Нет инопланетян, некому ужасаться. Хожу, думаю, скриплю сапогами по снегу. Из репродуктора гремит голос придурка ДННК майора Новоселова:

— Через десять минут по телевидению будет демонстрироваться фильм "Премия". Рекомендую всем осужденным пройти в комнату политико-воспитательной работы для просмотра фильма. Настоятельно рекомендую!

Быстро темнеет, загораются фонари, прожектора. Зона залита белым, синим, желтым светом. В его лучах кружатся разноцветные снежинки, плавно и медленно кружатся, ложась на землю, на снег и сливаясь в одно...

— Чего стоишь?

Спрашивает дурак-майор через репродуктор, ну гад, во все лезет, как будто нельзя на плацу стоять, весь кайф поломал, скотина...

— Не стой, замерзнешь! — шутит придурок и сам смеется. Громко, на всю зону, на весь город, на всю страну, на весь земной шар!

— Ха- ха- ха-ха! — смеется сытый, довольный собою и жизнью, майор Новоселов. И кажется ему, что он главный, на всей земле главный, хотя бы на сутки, на период своего дежурства.

Я затыкаю уши руками, чтоб не слышать идиотского смеха. Спускаю уши у шапки, крепко-крепко прижимаю их к ушам, к голове...

Я один. Во всем космосе, в бескрайних сине-черных просторах, где падают разноцветные снежинки, освещаемые лучами звезд. Я один. Я и мои мысли...

Иду в барак, ложусь на шконку, накрываюсь с головою. Нет меня, я улетел, осталось только тело, только моя оболочка, я свободен! Я улетел! Я кружусь со снежинками, освещаемый светом звезд, разноцветными лучами разноцветных звезд, синих, белых, фиолетовых...

Наутро иду в общем плотном строю, плечом к плечу, локоть к локтю, рыло в затылок, иду в общем строю созидать, творить, заглаживать вину перед Родиной, вместе с такими же, больше или меньше виноватыми, желающими созидать, творить, дерзать. Не желающие сидят в трюме. На пониженке, даваемой через день. В холоде, сырости... Или созидай, или трюм! Логика Советской власти.

Сижу в цехе, собираю кубик-рубик, надоевший до чертиков. Гремит музыка:

— ... Прилетит, крыльями звеня

Птица счастья завтрашнего дня,

Выбери меня, выбери меня...

И власть поганая, и песни соответствующие. А впереди еще один год пять месяцев три дня. Но сил уже нет, на исходе силы, или прибью кого-нибудь или сотворю чего-нибудь... Одно спасение — книги сочиняю, иначе давно б взвыл. Как волк.

Я решил выучить немецкий язык. Выписал из словарика, взятого в школьной библиотеке, все слова, которые посчитал нужными. Говно, типа "работа", "аборт", "социализм», «профсоюз" и тому подобное, выбросил. Только бытовые нужные слова. Язык мне нужно знать, я в этой стране поганой не думаю оставаться. Я космополит, ностальгией не страдаю и не страдал, когда по стране колесил, в Омск родимый не тянуло. И после лагеря в страну сраную тянуть не будет. Не люблю я ее. Мутит. Хочет народ ярмо коммунистическое на шее тащить, пусть тащит. Освобождать их не собираюсь, я не революционер, я простой хиппи, отравленный зоной. Советской зоной, Народ пусть тащит, я не буду, не хочу. Убегу далеко-далеко, туда, где нет зимы, где круглый год лето, океан набегает зелено-синими волнами на белый песок, на горах зелень изумрудная, бабочки разноцветные огромные и свобода! Я в журнале "Вокруг света" такие места-острова видел... да, фотографии. И свобода! Хочешь на голове стой, хочешь без трусов в океане купайся. Свобода — это когда ты никому не мешаешь. И тебе никто не мешает. Красота!

Выписал слова. Выписывал аж два месяца. Даже сочинять бросил-перестал. Но учить не смог. Начал и... Разговаривать не с кем да на островах в океане немецкий язык наверно никто не знает. Я когда до туда доберусь — туземный выучу. Главное — добраться...

Снегу насыпало валом, до окон первого этажа. Выгнали всю зону его убирать. Кому в падлу — в трюм. Но есть и те, кому положняк не убирать, кто освобождение имеет от санчасти. А такое освобождение имеет каждый тубик, как бывший, так и нынешний, кашляющий и цветущий чахоточным румянцем... Вот я и смотрю в окно, как гребут зеки, стараются, снег в машину запихивают. Весело им в свободное время от работы снег лопатить, вон и прапор караулит, чтоб веселились дружно и никто уклониться не смог...

Летят дни, как снег летят. Просвистел Новый год мимо меня: в трюме, как обычно, встретил я всеми любимый праздник. Вместо Деда Мороза баландер заглядывал в кормушку и кипяток наливал...

После нового года перекинули меня в четырнадцатый отряд. На втором этаже. Оттуда и любуюсь весельем и энтузиазмом зеков. Любуюсь и вспоминаю, что в ШИЗО врагов нажил. Сидел в хате с малолетками бывшими - рычать вздумали, и я, хоть и устал от разборок лагерных, но тут такое зло взяло! Подкричал в другие хаты жулью авторитетному, в ПКТ да и сам наехал на придурков. Ошизели от такого малолетки, не привыкли еще к такому, жулье за мужика заступается, ну и дела, вот у нас на малолетке... А здесь не малолетка, строгач, братки!.. Притихли малолетки бывшие, но зло затаили. Ну и хрен с ними...


Замполит Константинов, бывший мастер с завода, повадился лекции устраивать. В клубе. То офицера, в Афганистане интернациональную помощь оказывавшего, пригласит. А тот отмочил:

— Наши войска в Афганистане можно сравнить с фашистами во Второй мировой Великой отечественной войне...

Смех, гам, свист. ДПНК стучит кулаком по столу, застеленном красной скатертью, замполит открыв рот, смотрит на офицера, удивляясь, что нашелся больший придурок, чем он сам. Офицер-интернационалист, сообразив, что ляпнул не то, поясняет:

— Нет, нет, вы не поняли, я хотел сказать, что по отношению к населению: и язык другой, и культура...

Смех, гам, свист, ДПНК стучит кулаком (остальное читай выше).

То штангиста с показательными выступлениями. С криком, с охом, поднимал тот штангу над головой, приседая, корчась и выталкивая ее вверх... Вышел на сцену зек Парфенов, мужик лет пятидесяти. Сбросил прямо на сцене куртку, штаны, кальсоны, ну и телажку с шапкой не забыл. Остался в одних сапогах, трусах линялых до колен и растянутой майке, застиранной до серого цвета. Роста под два метра, толстые покатые плечи густо покрыты синими разводьями наколок, брюхо выпирает и свешивается... Поднял Парфенов штангу, поднял над головой, без крика и оха, приседаний и выталкиваний, без корчения гримас и морд. Поднял и удивленно смотрит то на веселящихся зеков, то на ошизевшего замполита, то на смущенного спортсмена.. Как же так, думал, тяжелая, а тут...

Смех, гам, свист. ДПНК стучит и так далее.

Ну а сегодня особенный день, особенная лекция. Работник КГБ выступать будет. И что-нибудь расскажет. Даже я с интересом пошел послушать, что врать будет.

Расселись все, зеки в зале, ну а офицеры, хозяин, ДПНК с кулаком наготове, замполит, уставший удивляться лекторам, на сцене, за столом с красной скатертью. На трибуне, или за трибуной или в трибуне, кегебешник в сереньком костюме. Начали:

— Ну что вам рассказать о наших славных чекистах, доблестных последователях Дзержинского?'

Голос из зала:

— Ежова, Ягоды, Берии, Абакумова...

Кегебешник улыбается:

— Кто-то неплохо знает историю наших органов, стоящих на страже народных интересов. Нет, мы не боимся смотреть правде в глаза! Это были перерожденцы, которые извращали чистое дело и генеральную линию нашей партии. Органы разоблачили предателей дела партии и народа, они понесли заслуженное наказание.

— Ну-ну, свежо предание да верится с трудом, — тот же голос из зала.

— А вы бы лучше не кричали бы оттуда и не прятались бы за спины, а вышли бы сюда, мы бы с вами пополемизировали...

— И в трюм!..

Смех, гам, свист! ДПНК и так далее...

— Ну что вам рассказать? — продолжает свое гнуть лектор из КГБ.

— Расскажите какой-нибудь случай про шпионов.

— Об этом я рассказывать не буду, — мягко возражает любитель полемики.

— Ну что вам рассказать?..

— Расскажите...

— Об этом я тоже не буду...

Смех, гам, свист, ДПНК и так далее.

Пришел я из клуба и на работу начал собираться, во вторую смену работаю снова. Воскресенье снова рабочим объявили. В связи с производственной необходимостью.

Идем строем, снег скрипит, мороз щеки прихватывает. Все как у классиков. Развод - и в цех. Тепло, светло, музыку бугор гоняет.

Новый у нас бугор. Ишутин Сергей. Был жулик, выдержал террор Тюленевский, не сломался, а тут в карты проиграл и отдать не смог — и к куму, к Ямбаторову, побег... А тот ему — не желаешь, мол, человеком стать, бригадиром да ментом. Горе-игруля и согласился.

Сладко ест, иногда попивает и не чаек, музычка. Золотое дно — цех кубик-рубиков. Большой бизнес — наш цех. А бугру мало, наладил связь с волей и чай гонит, в огромных количествах. Видать, кум у него в доле. И идут зеки в цех наш как в магазин. Валом валят. Цена-то уже не та, что раньше, не пятерик плита, а червонец. Не долго продержалась пятнадцать рублей за две, и червонец стала. То ли инфляция, то ли жадность, то ли просто есть спрос и деньги, почему цену не ломить. Не знаю, я в экономике профан. Но чаю снова в зоне море, пей — не хочу.

Посбирал я кубик-рубик, на ужин сходил, еще чуток пособирал-поработал. Хватит. Не хочу социализм-коммунизм строить, не хочу блядям помогать. От трюма отмазаться хватит, что еще надо.


Любят зеки труд подневольный, рабский. Много пословиц сочинили по этому поводу, насчет своей любви. «Работа — не волк, в лес не убежит». «Ты, работа, нас не бойся, мы тебя не тронем». «Работа не хер, постоять может». «Если хочешь поработать, ляг поспи — и все пройдет». «Круглое тащи, плоское кати, бери больше, кидай дальше, пока летит — перекуривай!» «Что нам стоит дом построить, нарисуем — будем жить». А песни! Песни! Чего только эта стоит:

— ... Воровка никогда не станет прачкой,

А урку не заставишь спину гнуть,

А грязной тачкой

Ты рук не пачкай,

Мы это дело перекурим как-нибудь!..

Но верхом лагерного фольклора на эту тему, шедевром, служит короткая басня:

— Ты верблюда видел? У него сколько горбов? Правильно — два. Так он всю жизнь работает!

Вот так-то! Любят зеки труд, но странной и непонятной любовью. Вроде песни, пословицы, басни сочиняют, а работать не хотят. Странный и загадочный народ — советские зеки. Темна у них душа. И непонятна...

Конец февраля, начало марта, хрен поймешь, метель, пурга метет, снег сыпет прямо сугробами, только «отбой" проорали, как:

— Зона! Подъем! Зона! Подъем!

Солдаты в бронежилетах, с дубинками, в касках поверх шапок, ротный, прапора, офицеры, ДПНК, подкумки, режимники... Все как обычно: или побег, или кому-то из администрации по голове дали... Но солдаты дубьем сильно не машут, никого не бьют, только подталкивают. Чудеса!

Всю ночь снег уминали, матерясь и проклиная всех. А солдаты что-то тщательно шмонали, обыскивали бараки и подсобки. Утром, в серый рассвет и за нас взялись.

Обыскал меня молоденький солдатик с узкими глазами. Обыскал и, ничего не найдя, в барак отпустил. Залез я на шконку, уф! Ноги гудят, голова кружится, глаза сами закрываются... А в окно зрелище неописуемое!

Ротный выстроил солдат и шмонает их... Авторучки, зубная паста, конверты, открытки, ложки деревянные, макли разные, поделки зековские, все на снег бросает ротный. Ай да молодец! А у одного солдата из-за пазухи альбом вытащил для фотографий.. Ну, бляди, ну, защитнички, ну, пидарасы!..

Увел ротный мародеров за зону, режимники с сэвэпэшниками собрали все в охапку и унесли в штаб. Делить... Не одним блядям перепало, так другим.

Только глаза закрыл, крик — "Завтрак". И на работу.

Какая работа, голова сама падает и не только у меня одного. Весь цех носом клюет. Пришел откуда-то бугор и новости принес:

— Начальник управления снова сменился, а новый мудило приказал одновременно по всей области, во всех зонах, тюрьмах шмон устроить, провести, в одну ночь.

Ну не тварь ли! Сам спал, да с женой в обнимку, а мы всю ночь снег топтали, ну, паскуда, ну, гад, ну, пидар!..

Лично я чуть не заплакал. Сдержался из последних сил. Сюда бы его, гада! Мы б на нем отоспались бы, прапора б не спасли, ну, сука!..



ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ



Спит барак. Весь барак, все зеки. Кто наработался, кто так притомился, спят. Храп, вонь, свист. Горит тусклая лампочка, обмазанная чернилами, светит над дверью. Не положено зеку спать в темноте. А вдруг! Это привилегия свободных людей. За остекленной дверью виден пидарас Киса, ночной дневальный. Упал Киса, упал головой на тумбочку, на раскрытый журнал, куда положено записывать всех, идущих в сортир и время указывать. Когда вышел, когда вернулся. И если больше десяти минут отсутствует — звонить в ДПНК, бить в колокола, не сбежал ли зек! А ДПНК может зека на улице задержать и подождать, позвонишь ли или нет. Может прапоров послать проверить, записан зек или нет. Если нет, если не позвонит ночной дневальный в обязанные сроки, то загонит его ДПНК часа на два в прогулочный дворик ПКТ. А на улице март, днем солнце, серый снег тает, ну а ночью мороз, земля льдом покрывается... Телажку с шапкой сдерет ДПНК, чтоб жизнь малиной не казалась. Несладко. И за сон на тумбочке тоже туда же. Ну что поделаешь, тяжек крест Кисы, тяжела его судьба — ночью, всю ночь напролет, дежурство, утром дневальному, шнырю, помочь пол помыть, не поможет — по боку получит от завхоза, затем сон короткий, обед, после обеда завхоз пошлет в наряд куда-нибудь мусор убирать, снег чистить, красить, еще чего-нибудь... Канули в лету времена, когда в ночные дневальные завхозы ставили любимых своих и всячески их от лишней работы берегли. Прошли те времена, ушли в никуда. Вечером зеки с работы придут, первая смена, надо заработать, постирать, подштопать, кому впадлу самому, а чай есть. Заварка там, пачка сигарет тут... Ну а перед отбоем в каптерку к завхозу, сексобслуживание… Выходит завхоз раскрасневшийся, подобревший, следом по одному жулики да блатяки. Сжимая в руке по заварке чая. Такса такая у Кисы. Кисин фамилия, петух с малолетки, нравится ему видно жизнь такая, только устает сильно, вот и спит на тумбочке.

Спят зеки, снятся им серые зековские сны. Вижу я их, чувствую. Как, не знаю. Наверно я с ума сошел или открылось мне что-то. Иногда мысленно как будто с кем-то разговариваю... О многом. Но не о зоне. О духовном, о месте моем под этим солнцем, о мире, о людях, о нелюдях... Или я с богом говорю или шизофренией болею. Плевать. Знаю я — правильно говорим, хорошо беседуем. И знаю я, с кем говорю. И что иногда вслух что-нибудь выскажу и зеки косятся, то мне это до лампочки.

Спит барак, снится ему один серый большой сон. Один на всех, чтоб не отличались сны. Одежда одинаковая, еда, вот и сон одинаковый. Снится бараку, что сгорела промзона до тла! И целый год не было работы!.. Наивный сон. Сгорит промзона, зеки и будут отстраивать... Спит барак...

— Зона! Подъем! Зона! Подаем!

Да что ж такое, три дня назад шмон был, а теперь по-новой!

Быстро одеваюсь, пока солдат не видно, зеки толкутся, одеваются, матерятся на власть поганую... А вон и они, защитнички серых зековских снов. Бронежилеты, дубье, каски. Знакомая картина...

Новшество! Гуманный хозяин загоняет всех в клуб. Это ж надо! Пурга, метель, снег, на плацу стояли всю ночь, а теперь погода терпимая, луна светит, но все в клуб. Все через жопу... Лекцию что ли решили прочитать, ночью?

Вламываюсь в клуб в толпе зеков и сразу к сцене, по проходу. А там уже и плюнуть некуда. Сцена деревянная, а пол в клубе бетонный, на сиденье жестком сидеть срака отвалится, может, опять всю ночь придется. Вот кто пошустрей и на сцену да на бок, досыпать, примостился я сбоку, нашлось полместечка, в тесноте да в тепле. Лежу...

Не успел глаза закрыть, как снова рев:

— Выходи на проверку! Зона! На проверку!

Что же паскуды, то в клуб гоните, то на проверку?!

Стоим по отрядам, прапора по карточкам проверяют, ДПНК с ротным бегает. Что случилось?

А, вон мерзавца ведут. Репа, пидарас из одиннадцатого отряда. Маленький, с желтым, изможденным лицом, истасканным в смерть. Впереди двух прапоров бежит, а они его дубинками охаживают, подгоняют. И нет у зеков сочувствия, знают зеки — не на волю бежал Репа, а от жизни тяжкой, а это не одно и тоже. И кричат зеки, все что думают:

— У, сука, петушара драная!..

— Мерзни тут из-за пидара!..

— Врежь ему, командир, чтоб усрался!..

— У, пидарас, у, животное!..

А сами его по баракам таскают, сигаретами да чаем заманивают. Но одно другого не касается, почему из-за него, пидара, мерзнуть в ночи должны?

Расходимся по баракам, обсуждая глупость Репы. Под машиной, хлебовозкой, проволокой привязавшись, выехать пытался, а в кармане его собака нашла и потрепала за истасканную жопу.

Падаю на шконку и мгновенно засыпаю. Утром на работу. Сквозь сон слышу:

— Зона, подъем! Зона, подъем!

Неужели по-новой? Оказалось, утро...

Вот и весна. Приказ по зоне: сдать телогрейки и шапки в каптерку зоны, получить, кому положено и у кого нет, пидарки.

Сдаю, получаю. Через несколько дней снова в каптерку идти пришлось. Новый приказ! Снять сапоги и выбросить... Получить ботинки и носить! Ну, самодур хозяин, ну какая ему разница — сапоги или ботинки? Большая. Сапоги носят очень многие, а ботинки —единицы. Значит, все пойдут получать ботинки, а их не дают за красивые глаза, за них потом вычтут, выдерут из зарплаты. Хитро! И склад разгрузится, и деньги вернутся за ботинки рабочие, с заклепками по бокам. Советский лагерный бизнес! А ослушаешься — в трюм. А сапоги порубят все равно...

Только сходил в каптерку, новый приказ! Наверно хозяину делать нечего, придурок хренов! Всем получать новые синие костюмы в дополнение к серым да черным. Не только хористам, ревущим в клубе. Всем. Но носить только по воскресеньям. Так сказать, парадно-выходная одежда... А повседневно старое таскать, что раньше получил или выкрутил.

Получил я синюю робу, расписался за нее, пришил бирку с фамилией, инициалами, номером отряда. Пришил. Повесил в каптерку и задумался.

В зоне тысяча двести восемьдесят два зека. Столько же синих костюмов выдали. И отказаться не смеешь. Ну, бизнесмены, ну, власть поганая, последнее отнимают, последние копейки у зеков.

Ведь зарплата у зека меньше, чем за аналогичную работу на воле. Это — раз. Половину вычитывают в пользу колонии. Это — два. Хозяйские, как их зеки называют. Затем налог, иски, алименты, за адвоката, у кого что есть. Это — три. Дальше — за баню, парикмахерскую, прачечную, школу. Это четыре. Ну а потом за жратву, за шмотки, за постельное белье. Это пять. И если осталось — на лицевой счет. Отовариваться. Конечно, за шмотки высчитывают не каждый месяц, но остальное выдирают регулярно.

Еще одно новшество ввел хозяин. Жировки, как старая зечня говорит. Попросту листки, где все перечислено — сколько заработал, сколько подрали, куда, сколько осталось... Кто на воле работал, говорят, такие на заводах дают.

Вот из листка этого, из жировки, я почерпнул эти знания. Но самое интересное было в графе вычета за еду. Тут уж смеялась-хохотала вся зона. Кормят зеков на строгом режиме на тридцать два рубля, в среднем... Это когда на воле зарплата на заводе или стройке сто восемьдесят-двести рублей и еле-еле хватает! Это когда хлеб стоит двадцать копеек, мясо три пятьдесят, водка пять двадцать...

Чем же нас кормят, падлы?

Получила вся зона синие костюмы и сразу макли начались. Черти, петухи да и просто мужики, кому чай потребен или сигареты, начали продавать костюмы блатным. А те рады, покупают да щеголяют в них ежедневно, по три, по пять приобрели. Кто поумней, Консервбанка, Блудня, Казино и прочие, те не хапают, не первый день в зоне, за все придется платить, за все.

А продавшие заявления пишут, мол, украли у меня, прошу выдать новый. Все равно, денег на лицевом счете нет, так что ж их экономить. Гуляй! Заявление не напишешь — проблемы. Куда девал синий костюм? Почему в воскресенье в сером? Есть приказ! В трюм хочешь? А?

Надоело хозяину глядеть на безобразие с костюмами, как со склада без денег костюмы разбазариваются и дал команду режимникам навести порядок. В одно воскресенье загнали всех в клуб, нерабочее воскресенье было, думали, оттянемся, кино посмотрим, а тут... Загнали всех между обедом и сеансом, все в синем, все в клубе, а Шахназаров, режимник с прапорами, козлами сэвэпэшными, с режимниками своими по отрядам прошли и все синие костюмы изъяли... И в штаб. Ну, а потом по биркам вызывали хозяев и если хорист-Шаляпин-Карузо, то костюм возвращали. Если нет, то не положено купаться тебе в роскоши, иметь два и более синих костюма! И в трюм или лишение праздника зековского, отоварки.

Шуму было много, а результата никакого. Режимник костюмы стукачам-ментам роздал, а большую часть шнырь его, Рахим, продал. Тем же блатякам... И снова щеголяют жулики и блатные в синих элегантных костюмах, сшитыми зеками на наркомзоне, где наркоманов лечат уколами да шитьем костюмов. Костюмы те обыкновенные рабочие, без подкладки, из хлопчато-бумажной материи. А шуму, а страстей! Куда там Шекспиру... Одним словом — зона.

Подъем — отбой, подъем — отбой. В промежутке все то, что именуется здесь житуха. Врагу не пожелал бы ее, а коммунистам — с удовольствием.

Пролетела весна, распечатал последний год, думал в этот день всколыхнется моя многострадальная душа, трепетно отзовется на дату сию, но... Но день прошел и ничего не колыхнулось и не трепетнуло, день прошел, а я и не заметил его... Лишь на следующий день вспомнил — остался один лишь год. За плечами пять... И столько в этих годах было поганого и страшного, что жутко! Жутко мне, как гадов этих, коммунистов проклятых, земля носит. Был я хиппом, листовки печатал с кентами, потому что хотел восторгом своим щенячьим поделиться! Ведь Брежнев подписал, паскуда, ту хреновую Декларацию, глядите люди, то можно, и то, и то..

И Советская власть подлая, из меня, хиппа с восторгом, врага выковала, сделала. Законченного, идейного. Пять лет старалась, от души, на совесть, всеми силами.

А впереди еще год... И добилась своего, нужного результата. Честно скажу, на баррикады не пойду и в спины стрелять не буду. Хиппарем я был, хиппарем остался. Но если Родина любимая будет в опасности, то и хрен с нею. Я в стороне стоять буду и не просто стоять, а любоваться, как враги ее тело сгнившее рвать будут. Убегу я далеко-далеко, куда глаза глядят. Не люблю я Родину, космополит я, земля вся моя Родина, все космополиты предатели, нам об этом в клубе замполит-клоун рассказывал... И я с ним согласен.

И понятна мне зековская пословица, понятна и близка: скорей бы война, сапоги получить да в плен сдаться. Часто ее зеки повторяют и неспроста.

Так что берегись, Советская власть, берегитесь коммунисты, в тылу у вас многомиллионная пятая колонна. Все, кто сидит, все, кто сидел, дети, взрослые, многие из тех, кто сидел, в большинстве своем не горят защищать тебя, вас дармоедов. И если, не дай бог, война, то результат заранее мне известен. Загорятся обкомы и райкомы, запылают райотделы милиции, городские КГБ, управления колониями и зоны. Затрещат склады и магазины, польется кровь рекой... Но это другая моя книга, я еще ее напишу. Берегись, власть самозваная!..

Идем строем по зоне в столовую, немного нас, вторая смена. А посередине плаца хозяин стоит, подполковник Иванов, Иван. Высокий, упитанный, улыбающийся. Ноги в хромовых сапогах широко расставил, руки за ремень заложил, любуется нами, своими рабами. Нравимся мы ему, дружно отряд идет, весело. И решил хозяин поздороваться:

— Здравствуйте, граждане осужденные!

А в ответ тишина, затем завхоз да пяток ментов, кто поактивней, в ответ вразнобой проорали:

— Здравствуйте, гражданин начальник!

Нахмурился хозяин, не понравилось ему, недружно отвечали, невесело. Прошел отряд, а из последних рядов, где петухи да черти плетутся, до него долетело:

— Че хмуришься, че кислый, не трахнули с утра что ли?

Взвился хозяин под смех зечни и убежал в штаб. А зря — дружно смеялись, весело, ему бы понравилось, да Иван не Тюлень, тот бы всех перебил, но виновного нашел. Хорошо без садиста усатого, хорошо!




ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ



В зоне побег! И не пидар бежал, не черт, уставший от жизни тяжкой. Два жулика авторитетных с девятого отряда, Москва и Каин. Оба большесрочники, дерзкие, крутые и по воле, и по зоне. Москва из Омска, местный, под сорок ему, сроку двенадцать, отсидел два всего. Сел за разбойное нападение на старшего кассира в универмаге. Кассир сумку готовила к инкассации, как вместо инкассатора Москва с ножом... Деньги забрал и ходу-деру, на выходе его дружок ждал с авто. Но подвернулся грузчик, повис на грабителе, мол, отдай деньги народные! Ударил Москва грузчика ножом в грудь, дружок испугался — и по газам... Так его и не нашли, а Москва не сдал. Побегал бегом-пешком, а люди кричат и пальцем показывают — туда побег, туда.. Вот и повинтили Москву, и врачи спасли грузчика от смерти, а Москву от расстрела. Вот и приехал в зону.

Каин из Красноярска. Тоже под сороковник, огромный, здоровенный. На воле с кентами обкрадывал магазины с золотом, мехами и прочая... Однажды ночью их накрыла в магазине опергруппа. Так Каин отстреливаться начал, двух оперов ранил и собаку убил. Но уйти не смогли... Дали Каину пятнадцать, из них три крытых. Оттуда он и прибыл на зону. В первый же день в столовой прапорщику Пограничнику за рык в рыло так треснул, что тот через окно вышел... Отсидел шесть месяцев в ПКТ, попал в девятый отряд, там и схлестнулся с Москвой.

Оба покупали работу у бугра, времени свободного было много... Вот незаметно и рыли подкоп, быстро, сноровисто, как умеют только советские зеки. Когда припечет. Ведь советские зеки роют не лопатами, они изобретательны и хитроумны, ведь их гнет-ломает сильная Советская власть и чтоб выжить, нужно быть хитрым и коварным.

Додумались зеки до следующего изобретения. Берется круг металлический, из листовой стали, диаметром один метр. К середине приваривается стержень, с одетой на него металлической трубкой. Трубка свободно на стержне болтается, а стержень изогнут, как ручка у мясорубки. И в круге том делаются две прорези — от края к середине навстречу друг другу. Но не до конца, не совсем до центра. Отгибаются края у прорезей в противоположные стороны, получается гигантских размеров бур. Выкапывается яма-штольня, глубиной метра три, а из нее буром этим и бьется-ведется горизонтальная штольня. Один лежит на боку, бурит потихоньку, земля сыплется на подстеленную тряпку, другой вытаскивает землю... Если зеки не врут, то производительность у бура двадцать-двадцать пять метров за ночь, если грунт мягкий.

Вот так и убежали Москва и Каин! В зоне шмон, так всегда после происшествия администрация то ли бесится, то ли других на чем то поймать хочет, непонятно, но шмон обязательно. Шмон стукачей кумовских из девятого отряда перед маленькие разгневанные очи кума. Из штаба, из открытого окна доносится:

— Мразь! Мразь! Чай брал, конфеты брал, гашиш брал, а говно всякое говорил! Мразь, мразь! В трюм, мразь, мразь! В трюм, в трюм!

И удары пухлой ладонью по столу и крики. И смех, и грех. Кумовских в трюм! Прапора да подкумки по бокам дали стукачам и в трюм засунули их. Когда это видано было!

Весь трюм Ямбаторов забил стукачами. И плакали стукачи, и упирались, не хотели к жуликам в хаты идти... Ничего не помогло, запихнули стукачей, двери закрыли, а Ямбаторов еще долго в трюме кричал:

— Подумаешь, оттрахают тебя, невелика птица, петухом будешь, это тебе, мразь, мразь! Наука, мразь, тебе, вовремя сообщать будешь, а что петухом станешь, не велика потеря, мразь, мразь, я и петухов в кабинете принимаю, мразь, мразь!

К вечеру оттрахали всех.

Трюмовские расклады-подробности я от зеков узнал, сам-то я в то время в трюме не сидел. Решил воздержаться. Мне Знаменский рассказал-объяснил-предупредил, что если и последний год по трюмам чалиться, могут раскрутить, не сильно любит Советская власть со своими рабами расставаться, особенно кто за политику сидит. Понял я все, поблагодарил за совет и наметил себе программу. Как Ленин. Программа-минимум. Как соскочить с этого поезда и костей но поломать.

Программа проста и выполнима. Главное — во-первых: никуда не лезть, не нарушать режим содержания. Ну, это пустяки, я не жулик, мне не надо крутиться в общественной жизни подпольной. Во-вторых: меньше быть на глазах у администрации. Это легко и выполнимо. Работаю я во вторую смену, а в первую могу и в бараке сидеть, тихо-тихо. В-третьих: бог с ними, с принципами, мне ли их соблюдать, моральной брезгливостью поигрывать. И раньше с ментами делился, если нужно было. Надо из магазина завхозу подкидывать, он никуда и не засунет в наряды, меня санчасть от многого освободила, но кое-что осталось... Даже Казино, нет, нет да подкинет чаек или сигареты завхозу, а он жулик авторитетный, наш четырнадцатый отряд держит.

Наметил я эту программу и последовательно, как большевики, выполняю ее, пункт за пунктом. Работаю только во вторую смену, вошел в сговор с бугром, он меня в тайне от зеков закрывает на сто шестьдесят-сто семьдесят процентов. Вот и стал я передовиком производства, узнала бы мама — удивилась. Я лишние деньги, сверх ста процентов, отсылаю домой, брату. Это разрешено — близким родственникам, внесенным в личное дело, посылать деньги. А брат по другому адресу отсылает, я ему сообщил, минуя цензуру. Деньги те назад в зону, мастер ОТК заносит... И живет бугор, бывший жулик, повышается его зековское благосостояние. И мне хорошо. Выводят только во вторую смену, работаю я на самой легкой работе, на прицепке, на сборке. Легкая работа, дающая много времени для раздумий и гонки гусей. И работаю не напрягаясь, в общую кучу сыплю, не считает бугор, не требует с меня норму. Хорошо! Как коммунисты, живу за счет чужого труда.

Завхозу чаек подкидываю, меня, нет-нет, да заваркой угостит бугор. С барского плечика пожалует, а я ее — завхозу. Давно я чифир бросил пить: и сердце барахлить стало, пошаливать, и зубы крошатся под дубинками. Ну его, бросил я чифир пить, пусть завхоз травится, может сдохнет скорей. Второй пункт выполняю, в ладах живу с козлотой отрядной. А режим не нарушать, оказывается, совсем легко — никуда не лезть, ни с кем не ссориться, поменьше гулять, побольше спать или читать. При Тюлене днем спать можно было только тем, кто в третью смену работает и то — до обеда. При Иване гайки ослабли, террора нет, и если не поверх одеяла в одежде, а как положено, то спи себе, бог с тобою. Права зековская пословица, права как все пословицы зековские: чем больше спишь, тем меньше нарушений!

Вот и я, несмотря на то, что лето в разгаре, больше в бараке, на шконке. Или читаю или имитирую, что сплю. А сам думаю, сочиняю, пишу. Очень много я написал, плодовит я и гениален...

Так и живу тихонько-тихонько. Как в подполе мышь. Аж сам удивляюсь. И даже Ямбаторов, встретив меня, идущего из сортира в барак, сказал одобрительно:

— Исправляешься, мразь, мразь! Человеком становишься, мразь, мразь! Когда заявление в СПП принесешь, мразь, мразь?

— Подумаю, гражданин начальник, не сразу все делается...

— Это точно, это правильно, ну иди, иди, мразь, мразь!!

И уже не мне, а кому то другому:

Ты, ты, мразь, мразь! Иди, иди, мразь, мразь!

И пухлым пальцем тычет и волосы поглаживает на висках, а фуражка под локтем, а папка между ног... Офицер, полковник, оплот советской власти! Тьфу на такой оплот, какова власть, таковы и защитнички.

Летят дни, летят месяца, вот и пролетело лето. Незаметно. За работой, мелкими делами зоновскими, суетой да трюмами.

Пришла осень. "Унылая пора, очей очарованье..." Пушкина бы этого, сюда, в унылую пору да смуглым рылом! Хорошо сидеть в собственном имении, обжирать крестьян и восклицать, мол, где же кружка, бухнем, старуха, и сразу сердцу будет веселей...

И его бы в тесный строй строителей будущего, оступившихся и поскользнувшихся, в сырую телогрейку и тряпичную пидарку напялить, за шиворот дождя налить, а впереди еще год сроку распечатанного, и такая тоска, хоть волком вой! Вот тогда я бы посмотрел — «унылая очей очарованье» или другие стишки записал бы сразу... Листья падают за зоной, небо хмурится и сыплет из него всякая мерзость, стою сгорбившись, нахохлившись, как ворона. Скорей бы зима, холодно да не сыро. Зима, лето — год долой, шесть пасок и домой! Фольклор...

Долго тянется развод, долго. Наконец и до меня дошла очередь:

— Иванов!

— Здесь...

— На жопе шерсть! Обзыватся надо, распустились бляди, оборзели суки!..

Не ведусь на ругань, проскакиваю в узкий коридор, вторые двери, бегу по промзоне, тороплюсь. Тороплюсь прищепки стране собирать да бугру Сережке на жизнь зарабатывать. Не было б мужиков, не было б бригады, кем бы командовал, кем бы бугрил? Не кем было б. То-то.

После работы идем в жилую зону. Пошмонали прапора чуток и — в зону. Бригада растусовалась, кто в сортир, кто в столовую — ДП жрать, дополнительное питание передовикам положено, кость от власти. А я не хочу, устал. И от жратвы зековской устал, и от жизни.

Иду потихоньку, на небе темно, лишь зона светом залита. Иду, звездочки пытаюсь усмотреть, сам с собою потихонечку говорю. О чем? Мое дело, я сам с собою говорю, не с вами. Пришел, на шконочку забрался и притих. Нет меня, умер я, и подъем для второй смены не касается. Ни подъем, ни физзарядка... При Иване не жизнь — малина! Его бы, козла, в эту малину...


Собрали всех зеков в клуб. Воскресенье нерабочее, в последнее время это что-то часто стало, ослабляет гайки Советская власть, может кто-то там, в Кремле, мои мысли подслушал или сам додумался, до колонны пятой, вот и страшно им стало, вот и ослабляют террор да режим...

Собрались зеки, ждут. Кто сегодня выступать будет, что за лектор, что за клоун? Хохочут зеки, Ямбаторов к трибуне вышел, а не видно его, только макушка виднеется. Сердится кум, смешно сердится — щеками толстыми трясет, глазки совсем узкие стали и руками пухлыми машет. Принес шнырь клубный подставочку специальную, запихнул в трибуну. Разошлись зеки, хохот, свист, гам. ДПНК рычать пробует, да микрофон не включен. Бардак в зоне, бардак в стране!

Навели порядок, особо голосистых в трюм увели, человек десять. Включили микрофон, Ямбаторов только говорить начал, а из динамиков как свистнет! Зеки так и легли от смеха! Кум по новой сердится, шнырь руками разводит. Успокоились все и Ямбатор начал:

— У нас в колонии происшествие! Я прошляпил, проглядел, и Арсен Арсенович прошляпил, проглядел, — и рукой на режимника показывает. А тот майором стал, в новых погонах красуется.

— Прошляпили мы, проглядели, — убивается на трибуне кум, чуть не плачет. Ни разу такого не было, чтоб кум с трибуны в своих промахах признавался, что за происшествие такое, неужели из ряда вон, может убили кого из управы или изнасиловали хозяина, то-то его за столом не видать...

— Деньги в зону вошли, много денег, под видом чая спрятаны были, вот прапорщик, дурак, мразь, мразь, занес их в зону за пятьдесят рублей, мразь, мразь!! Шестнадцать тысяч занес!

Ого! Вот почему кум убивается, вот почему чуть не плачет!

— Мы зеков в трюм спрятали, а денег нет! Мразь, мразь, прапорщика уволили, все перешмонали, — точно, вчера я был на работе, а в зоне шмон был отменный. Кое-где даже полы вскрыли, да видно без толку.

— И ничего не нашли. Кто скажет администрации — где деньги, тому или УДО или "химия", что светит. Подумайте!

Расходились зеки, вытирая слезы. Такого цирка давно не было! Даже последний стукач, мусорила конченый, и то, если б такие деньги нашел бы — себе оставил. Никуда не понес бы.

И УДО — условно-досрочное освобождение — это не свобода, а суррогат. Вроде на воле, но если совершил преступление, то снова в зону и что не отсидел, добавят. Ну а "химия" — условно-досрочное освобождение с обязательным направлением на стройки народного хозяйства — это совсем та же зона. Вроде тоже на воле, но в общежитии живешь, внизу мент сидит, выход по пропускам, так же проверки. И если нарушения какие-нибудь, выпил там, опоздал к проверке или отказался дежурить — в зону, досиживать. Идут на "химию" и УДО или менты конченые или стукачи. А деньги и в зоне деньги... Посмеялись зеки и разошлись.

Ну, а на следующий день снова веселье, сухой осенний понедельник, солнышко пригревает, и такой цирк!

Фима Моисеевич Гинзбург освобождается. Всю ночь пил с прапорами, ментами, офицерами, подкумками, режимниками... Ведь это событие — зек на свободу выходит. Но не к каждому зеку сам хозяин с кумом ходят проститься... И выпить за грядущее освобождение. Не к каждому!

Фима Моисеевич и есть не каждый. Он не только бессменный зав. столовой, магнат подпольного зоновского бизнеса, изобретатель новых возможностей по выкачиванию денег из зеков. Нет-нет, Фима Моисеевич отсидел день в день пятнадцать лет! А в зоне жил как хотел. А таких и в зоне уважают, даже жулики, по-своему, но уважают! Фима в зоне сидел, а с воли ему мешки со жратвой шли, с водкой да коньяком, с икрой черной да красной. И деньги. А если кто-то переставал посылать, то Фима коротенькое письмецо писал, а что в письме, он в зоне не скрывал. Только адресатов не называл, берег. Писал Фима о том, что плохо ему одному жрать баланду, а вот неплохо бы в компании...

Ведь когда хапнули Фиму Моисеевича по "рыбкиному делу", тогда взяли всех, от министра РСФСР рыбного хозяйства до всех продавцов магазинов "Океан", по всей стране, и никого Фима не сдал... Хоть и били его в прокуратуре, и сроку сулили немного, никого не сдал, хоть следы и вели из магазина, где директорствовал Фима, и в обком, и в горком, и куда только не вели... Один пошел, сам, и весь коллектив магазина. Нет, Фима Моисеевич не романтик блатной жизни, наоборот прагматик, — сдай всех и неизвестно — доживешь ли до суда... Да и после отсидки, кому ты нужен, расхитители предателей в свой ряды не берут. А так, жаль, конечно, пятнадцать лет жизни, ничего не скажешь, но пожил вроде неплохо, мальчонок трахал, коньяк пил, жрал дефицит.. На свободе большинство так не живет, как Фима Моисеевич в зоне жил. Ну а понятие свободы и несвободы относительно...

Но кончился срок и утром, после смены, ДПНК, идет Фима Моисеевич, пьяно покачиваясь, придерживает его под руку Анатолий Иванович, зам. начальника колонии по оперативно-режимной работе... Чтоб не упал Фима, не зашибся, не осерчал... И идут они такие похожие, ровесники, почти братья.

Вся зона высыпала посмотреть эту картину. И махали, и свистели, и кричали зеки. Хоть и обкрадывал Фима зечню, хоть и наживался, но... Не каждый в зоне живет как хочет, а не так, как диктуют.

Восхищенно крутят зеки головами и приговаривают:

— Ну и сука, Фима, ну и гад!

Так и ушел на вахту Фима Моисеевич в сопровождении кума.

А мне еще сидеть семь месяцев двадцать один день...


Когда-то давным-давно, еще при царе Сталине, рассказывают старые зеки, в зонах у уголовных не жизнь была, а... а... Слов нет, с чем сравнить. Особенно, после войны... Да, где-то до шестидесятых затянулось то золотое времечко...

Золотое время, с ностальгией и слезой в голосе вспоминают его старые, беззубые каторжане, отдавшие лагерям и тюрьмам не только лучшие, но и все годы своей жизни.

Носили тогда жулики и блатные в зонах вольную одежду, да не просто вольную, а с форсом, лучшую, какую на воле не все имели. Сапоги хромовые, сапожником по ноге сшитые, тужурки кожаные, плащи-реглан, пальто габардиновые. Брюки диагоналевые, шевиотовые, костюмы из ткани "бостон", кепки-джонки, с козырьком маленьким. Да что там одежда! В лагерях сталинских, не каторжного режима и не политических, можно было иметь, и имели, фотоаппараты и чаек, патефоны и собственные подушки с перинами, одеяла шерстяные и пуховые, вольнячию посуду, велосипеды! Да что там велосипеды, если дед Воеводин не врал, так на одной Магаданской командировке-зоне, у вора авторитетного, был автомобиль "Паккард"! С личным шофером... У хозяина зоны государственной автомашины не было, а у зека! в зоне! была!

Курили больше "Казбек", жрали от пуза, так как в зонах было по две столовых! Есть деньги — милости просим в коммерческую! Нет — пройди, рыло, в обыкновенную... И деньги хранили в наволочках, их на руки выдавали. И было это райское житье только по одной причине — уголовные, в отличие от врагов народа — политических, именовались официально — СОЦИАЛЬНО БЛИЗКИЕ... Мол, друзья народа и только...

В 60-61 годах сильная Советская власть все отняла. Почему — не знаю. Почему дала, я нашел ответ, а вот почему отняла... Может завидно стало коммунистам, что блатные в лагерях живут, как не все они на свободе не живут? Как же так получается, а для чего же революцию делали деды наши? Чтоб ворье и коммунисты в одинаковых привилегиях были? И отняли все. А отнимая, дошли до маразма, как во всем, до абсурда.

Нельзя: домашних животных (ни корову, ни мышку), цветных вольнячих вещей, все должно быть темным, черным. Можно цветные носки — ура!

Нельзя иметь музыкальные инструменты, часы, фотоаппараты, проигрыватели, магнитофоны. Можно электробритвы — ура!

Нельзя хранить в тумбочке более пяти экземпляров журналов ли или газет, выписывать можешь, а хранить — нет. Ни в тумбочке, нигде.. Нельзя, нельзя, нельзя...

Ничего нельзя. А что можно? И ответив на этот вопрос сам себе отрицательно, я нашел ответ: почему все отняли-отменили.

Да потому что кончилась эпоха заигрывания с уголовниками и угнетение политзаключенных. Окрепла Советская власть и не понадобились ей больше добровольные помощники в строительстве светлого будущего. Пришла новая эра — эра рабовладельческая. И время было не с бухты-барахты выбрано — все старые зеки подтверждают, что в эти годы на воле был караул и со жратвой, и со шмотками. Вот и решили коммунисты за счет перевода уголовных в рабы, вытянуть вновь рушащуюся экономику. Отняли все привилегии у зеков, отняли все, что они имели, и стали в зонах все равны. Экономически-привилегировано. Новая эра пришла в СССР — рабовладельческая, и стало советское общество классовым; коммунисты-аристократы, народ и зеки-рабы...

Зеков-рабов даже покупать можно! Любая организация может заключить договор с управлением, и переведя энную сумму денег, использовать их труд где посчитает нужным. Раб, он и в Африке раб. Бить его можно, убивать, эксплуатировать... Что исправно и делают.

Ведут нас, рабов, строем, ведут на промзону. Трудиться ведут, за пайку, мизерную зарплату, шконку в бараке. Идем мы делать нужную в народном хозяйстве вещь. Делать и производить то, в чем у Советской власти нехватка. А нехватка у Советской власти буквально во всем; детские игрушки, комплектующие к стиральным машинам, сеялки и запчасти к тракторам, телевизоры, рабочую одежду, мебель, садовый инвентарь... Многое делают зеки-рабы, перечислять устанешь, книги не хватит, чтоб только перечислить, что производят зеки. Во всем нехватка у коммунистов! Часто зеки сидят по разным зонам, часто уголовники садятся в других областях и городах, поэтому и есть информация, что производят зеки, что делают. Есть зоны сельскохозяйственные, лесоповалы, карьеры, добыча драгоценных металлов и камней, добычи урана, заводы, фабрики, мастерские, строительные тресты и мостопоезда... И непонятно — почему главой считается главсек Андропов, а не начальник Главного Управления Исправительно-Трудовыми Учереждениями, бывший ГУЛАГ, почему? У него и экономики побольше, и внутренних войск, если посчитать, будет помногочисленней, и денег, и рабов? Сделал бы переворот в сраной стране, захватил бы власть и было бы все честно и открыто. Не закамуфлировано. Да, наша страна рабовладельческая! А что, вам не нравится? Посылаем ракету...

Сижу, собираю прищепки и пишу новый роман. "Записки беглого раба". Интересный роман, только никому нельзя говорить, ни с кем нельзя делиться — вдруг до моего освобождения осуществят! Придуманное или подмеченное мною... А такого я себе никогда не прощу...

Съем с работы, сон в вонючем бараке, полном серых зековских снов, подъем, завтрак, чтение, тусование, раздумья, обед, чтение, писанина, раздумья, развод на работу, работа, работа, работа, съем с работы, сон...

Выпал первый снег. Быть мне еще в неволе шесть месяцев девять дней...



ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ



Сижу в трюме... Хоть и зарекся попадать в трюм, но от сумы да от тюрьмы, сами знаете, не зарекайся. Пришел Новый год и как обычно, меня вместе со всеми нарушителями спокойствия, в трюм. Спите спокойно, жители Мадрида! Но этот Новый год отличается от всех предыдущих, встреченных в зоне. Во-первых, это последний, дай бог, Новый год в зоне. Во-вторых, сильная и гуманная дала всем не как обычно десять, а восемь. Ура...

Сижу в трюме. Народу много, есть и знакомые рожи, есть и недавно с этапа. Есть и двое с малолетки, я уже с ними сидел в трюме и успел поцапаться. Но тут ведут себя тихо, незаметно, скромненько так. Сидит в хате нашей Казино, жулик, держащий четырнадцатый отряд. Где я живу. Когда в хату Казино пришел, он со мною с первым поздоровался. За руку... Был бы я с малолетки, загордился бы. А так ничего, нормально воспринял. Но для малолеток был шок. Хоть и бывшие малолетки, а дури валом.

Казино авторитетен не только в зоне, но и на воле. И кличку свою он получил давно и заслуженно. Был он молод, дерзок, известен в уголовных кругах города Москвы. Выследил подпольный игорный дом, по-западному казино, по-блатному катран. Выследил и один, с пистолетом, ограбил его... Поставил и крупье и охрану мордастую под пушку и выгреб выручку, а катран тот держали известные деловые люди, солидные, и публика была соответственно. Два года выслеживали мерзавца, чтоб покарать, и нашли. Мерзавец отстреливался и завалил хозяина катрана, тот в машине сидел, результата дожидался... Ну как в кино! Не знаю, правда-нет, но в зоне о Казино так рассказывают. — не только черти или пассажиры вроде меня, но такие люди, как Консервбанка.

Сроку у него сейчас пятнадцать, пять отсидел в крытой Тобольской и не сломался. Блатные говорят: кто Тобольск прошел и не сломался, того можно на Марс посылать, и там выживет. Срок он получил за ограбления сберкасс. Грабил один, ну такой индивидуалист, небольшие сберкассы, когда брали, отстреливаться начал, но закидали баллончиками со слезоточивым газом. Хотя страна поганая подписала Конвенцию о неприменении химического орудия. Одним словом, легендарная личность, прямо хоть книгу с него пиши из серии "Жизнь замечательных людей"!

Весело в хате, тесно, но весело. Сапог-пидарас смешные случаи из собственной гомосексуальной жизни травит, смеется хата, заливается смехом, захлебывается.

— Помню, позвали меня на чифир в седьмой отряд, ну, как водится — сначала нагнули в проходе. Я штаны снял, они стараются, трахают меня, сопят, а я не дурак, темно в бараке, темно в проходе, ну и раз в тумбочку! Жопа-то занята, а руки свободны! Достал сигарет пять пачек, бритву электрическую и за пазуху. Кончили они свое дело, дали мне заварку большую и прогнали. Иду и радуюсь — хорошо сходил, недаром, не одной заваркой отделались блатяки, подрезал я их неплохо!

Плюется братва, но смеется, что с него взять, петух, и в Африке петух!

Весело в хате, бывший малолетка духу набрался и про Нерчинский спец. травит, колонию для несовершеннолетних, во второй раз осужденных или совершивших преступление в исправительно-трудовой колонии.

— Там менты-бляди, коридоры бетонные стенами отстроили. По два метра коридор в ширину. Идешь по нему с отрядом, бугор сзади, а навстречу другой, отряд прется. Наш бугор орет — не сворачивать, так и их, блядва, тоже самое орет! И начинают биться два отряда, двести человек, бьются, бьются, пока не пробьются, пока один отряд другой не затопчет... И так весь день — в столовую три раза, на пахотьбу, с пахотьбы — два раза, в школу пару раз! Ну, бляди!..

Соглашаются с ним зеки-братва, действительно бляди!

Весело в хате, смеется братва, хохочет! А что унывать? Кончится Новый год, кончатся восемь суток, выпустят в зону, а там! У каждого кенты есть, и кое-что припрятано-приныкано от жадных кумовско-стукаческих глаз. Можно Новый год и не первого января встретить — восьмого! Кто сказал, что Новый год именно в этот день? Ведь это все условности, а зеки выше условностей, их такими жизнь сделала.

Сижу у стенки, смотрю на них всех. И такая меня самого жалость взяла, так мне себя жалко стало, что хоть караул кричи. И здесь, и на воле интересы ограниченные, разговоры примитивные. Ни о боге поговорить, ни об умном чем-нибудь... Водка, преступления, тюрьмы, зоны, бабы, жратва, петухи, менты, наколки и так далее — узок интерес у советских зеков, ой, узок!

Неинтересно мне такое слушать, закрыл я глаза и ушел в свой мир. Нет меня, это не я сижу на холодном бетонном полу, подложив под зад тапочек... Я далеко-далеко.

Сине-зеленые волны, огромные, но ласковые, с шумом набегают-накатываются на берег, на желтый-желтый песок. Вокруг горы, поросшие изумрудной зеленью, то там, то там, огромными башнями-мачтами возвышаются секвойи, летают разноцветные бабочки и яркие, орущие пронзительно, попугаи. Кругом экзотические фрукты, яркие цветы, мягкая зелень, пышная конопля... На небе голубое-голубое солнце, без единого облачка и огромный яркий шар ослепительного солнца. Нет ментов, нет трюма. Только я и она... Волосы распущены по обнаженным плечам, тело смугло и красиво, мы сидим недалеко от прибоя, перебирая песок и молчим. Наши пальцы переплетаются, но мы не торопимся, впереди долгая звездная ночь, огромная желтая луна, бескрайнее сине-темное небо, усыпанное звездной пылью. Океан и мы. Мы сидим молча, зачем слова, нужно слушать душу, а не слова. Душа поет о любви...

Лязгнула дверь, звук ударил по нервам, вернул в поганую реальность. За решкой — ДПНК, прапора, кум Ямбатор. Что случилось? Ночь на дворе, отбой был и в зоне, и в ШИЗО, а тут ментов столько...

— Сколько человек в камере? Девять? Еще шесть, для ровного счета.

Лязгает решка, запихивают еще шестерых. Жулики, отрицаловка, блатяки. Решка и дверь с лязгом захлопывается. Что случилось?

— Братва, что случилось, что за кипеж?

— Хрен их знает. Сыграли отбой, а через два-три часа стали хватать всех блатных, кто не в трюме. Человек двести приволокли...

Утром выгнали всех. И кого ночью приволокли, и кто уже раньше сидел. Мы не досидели по трое суток...Чудеса!

Но в отряде все прояснилось. Умер председатель обкома, областного коммунистического комитета, глав. коммунист области... И какая-то блядь перестраховочная, телефонировала во все зоны, из управы, блядь, конечно, что, во избежание массовых беспорядков, водворить в ШИЗО всех, кого еще не водворили, но от кого можно ожидать революции... О, господи, ну, дураки, неужели эти бляди в свою же брехню верят? Ну, дурдом, ну, маразм, это ж надо додуматься — во избежание массовых... Ну, сдох главный коммунист, так что, это повод для революции? Правда, когда подох Андропов, тоже четыре дня было усиление в зоне, но в трюмы не засовывали битком! Мама, роди меня обратно!

Но и в маразме есть плюсы — я на трое суток раньше справил Новый год...


Лежу на шконке, роман новый сочиняю. Простой, как решили коммунисты без народа жить... А на хрен он нужен, заботься, о нем, охраняй его, работать заставляй, а он, сука, все недоволен! Ну его на хрен, решил Кремль, без народа жить — не жизнь, малина! Обслуга с Западу, вышколена у капиталистов, место свое знает, красота! А деньги у Кремля от сдачи в эксплуатацию полезных ископаемых — золота, платины, нефти... После нас — хоть потоп! А народ одичавший бродит по бескрайним просторам Родины, которая очередной жопой повернулась...

Цветет Москва, купается в роскоши западно-азиатской, и Ленинград цветет... И Ялта. За огромными бетонными стенами, под охраной современных электронных средств и усиленной охраной американских рейнджеров...


Утром на работу повели. Отдохнул чуток в трюме — и на пахотьбу. Одна радость, легкая у меня пахотьба, не утомишься, не устанешь. Прищепки стране собираю. Бугор Сережка рад. Искренне рад. Это ж надо — соскучился. И не поймешь, то ли по мне, то ли по деньгам, которые он мне начислил, а я еще не отослал. Отошлю, отошлю, не ведись, не фуфлыжник я и не портянка.

Сижу, работаю потихоньку, сочиняю. Так и летят дни. Как снег. Скорей бы весна, последняя весна в неволе...

Возвращаюсь с промки, встречаю Знаменского.

— Привет, Володя. В одиннадцатый отряд человек пришел, по сто тридцатой, антисоветчик. Сходи, познакомься, поговори, может, интересный человек.

Сразу после ужина бегу-скольжу по февральскому снежку. Мороз пощипывает щеки, под телажку забивается, тело мое щупает, худое, подморозить норовит. Огни зону заливают, небо черное, зеки тенями шастают, бр-р! Ужас и только, кинофильм «Вий», вторая серия с продолжением. Ну и рыла, хорошо, что я не часто в зеркало гляжусь, а то бы жизнь совсем тяжкая стала, ну и морды, бр-р... Вот и одиннадцатый отряд. Тюленя нет, террора нет, по отрядам снова стало можно шастать. Втихаря, потихонечку, конечно. Оглянулся я — прапоров нет, ментов-стукачей явных не видать. Ныряю в барак.

— Слышь, браток, кто здесь за политику?

— Вон, наверху валяется, — отвечает мне незнакомый блатяк.

Захожу в указанный проход, на верхней шконке лежит интеллигентный, по крайней мере на вид, худой мужик лет сорока с небольшим, очки на носу, лежит поверх одеяла, книгу листает.

— Привет! Меня звать Володя, я по семидесятой, слазь — поговорить надо.

Мужик послушно слезает вниз и мы усаживаемся рядом.

— Ты зря валяешься поверх одеяла, прапора запалят, пойдешь гулять во дворик.

— Извините, я вас не совсем понимаю. Вы кто?

— Я ж тебе человеческим языком сказал, Володя я, по семидесятой...

— А что такое семидесятой?

Ухожу разочарованный. Этот штымп не только не знает, что такое семидесятая, он еще дальше от политики, чем я... Посадили его по сто тридцатой, за клевету, анекдот рассказал, политический. Коллегам по работе. Работал мужик учителем. А коллеги быстренько стукнули. Срок три года. Как при Сталине...

Нужно быстро освобождаться, а то не успею. Пока еще выпускают. Недавно вновь отоварку увеличили; с двенадцати основных до восемнадцати, а за план с четырех до восьми... Может, Советская власть условия смягчает, чтоб бунтов не было, чтоб рабам сидеть приятней было? Раз выпускать не будут... Уже за анекдоты хватать стали. Может, действительно к этому идет, что я в книге ненаписанной придумал? Страшно...

Летят дни, летят недели, вот и месяц пролетел. Еще один месяц моего последнего года в неволе, в рабстве, в заключении.

Снова по телевизору музыка классическая, снова в зоне шмон, снова блатных и возмутителей спокойствия в трюм: Тринадцатого февраля помер Держиморда, Андропов, и у штурвала встал и еле дышит задохлик какой-то...

Маразм... А прапора принесли с воли свежий анекдот — после долгой и продолжительной болезни, не приходя в сознание, приступил к своим обязанностям Генеральный Секретарь КПСС тов.Черненко К. У. Метко и точно.

Встретился я со Знаменским на плацу, спрашиваю его:

— Слышь, что за херня? Что-то мрут часто...

А он в ответ:

— Знаешь, Володя, я думаю, кто-то серьезную игру затеял. Я-то давно от информации оторван, но даже из газет можно такой же вывод сделать — кто-то наверху большую игру затеял. И чем кончится эта игра — я не знаю. Но помяни мое слово, большущие изменения наступят, вот увидишь, большущие.

За анекдоты садят, а прапора не боятся — рассказывают. Все им, блядям, положено. Скорей бы на волю...



ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ



Сижу в библиотеке зоновской, листаю подшивку газет "Правда". Ироничное название. Просто так листаю, без цели. Вдруг что-нибудь интересное найду... Глянул в окно и ошизел! Солдаты строем бегут по плацу, уже по баракам разбегаются. В бронежилетах, касках, с дубьем. И больше чем обычно.

Не успел налюбоваться открывшейся моему взору картине, как с топотом ворвались в библиотеку двое защитничков.

— На плац, быстро!

Выпуливаемся с библиотекарем, на ходу натягивая телогрейки с шапками. Под ногами снег серый хрустит, начало марта, а морозец чувствуется.

Стою в толпе отряда, а в зоне шмон. Да жуткий, тотальный. Полы срывают почти везде, у тумбочек дно вышибают. В пятом отряде вырвали раковину в умывальнике. Наверно, сошел с ума начальник колонии или кум. Начали дергать отрицаловку и утаскивать в штаб, в ДПНК. Оттуда никто не возвращается, значит в трюм. Что случилось? Переворот в стране, война или еще что-нибудь подобное? Никто ничего не знает...

После тщательного шмона, с разуванием, с щупаньем везде, где и куда достали неумелые руки солдат, нас отпускают по баракам... Входим и медленно, но верно, охреневаем. Матрацы распороты, содержимое высыпано на пол, вата свалявшаяся, подушки разорваны, у кое-кого пополам, верхние шконки сняты на пол, а некоторые вообще на боку валялись...У тумбочек дно выбито, у моей, совместно с мужиком Кириллом, совсем дверцу оторвали, вон под шконкой валяется, кое-где полы разобраны-сорваны, а в культкомнате даже один стол раскурочили, развалили... Такого даже при Тюлене не было, ни хера себе, приводим все в относительный порядок и обсуждаем, что же все таки произошло, как будто войной прошли. Только зеков не били, а в остальном просто жуть!

На следующий день в клуб. Всю зону. Между первой и второй сменами. По этому случаю первую сняли с промзоны, а вторую не вывели. Сидим друг у друга на голове, на трибуне сам хозяин, Иван, подполковник Иванов, морда сытая да гладкая. Он нам все и разъяснил.

На воле, в Омске, убили мента и сберкассу ограбили. Преступников нашли, а у них самодельные двухзарядные пистолеты... Видать, крепко побили бандитов, они и раскололись. В нашей зоне изготавливались те пистолеты. Ай да умельцы, ай да Левши! Нашли на промзоне и готовую продукцию, аж три пистолета, и комплектующие детали, еще на два с половиной, и инструмент... Но самое страшное для ментов, нашли патроны, в зоне патроны, видать, для пристрелки! И страшно стало ментам, оружие и патроны в зоне! Вот и устроили колоссальный шмон, тотальный, вдруг подготовка к революции, к восстанию идет! А это просто уголовники-руки золотые, на жизнь зарабатывали. Спрос удовлетворяли... Ведь в советских зонах отменные специалисты сидят, на все руки мастера. И украсть, и изготовить, и нарисовать.


— Иванов! — кричит прапор, надрывается. А я задумался, не слышу, лишь руки привычно прищепки собирают, механически.

— Да ты что, оглох? — толкает в плечо зек, рядом тоже обприщепивающий страну.

— А, что? — отвлекаюсь от своих мыслей, возвращаюсь в реальность, с недоумением смотрю на зека. А тот кивает на прапора.

— Иванов, в ДПНК!

Иду вместе с прапором, по привычке сложив руки назад и думаю — за что? За что меня в ДПНК, ничего я не совершил, ничего плохого я не сделал...

Идем по промзоне, гремит в колесном, гремит в ремонтно-механическом, воняет из гальваники, воняет из малярки, гремит из механического. И так по всей стране. И никому дела нет, куда меня ведут, зачем? Иду, волнуюсь, солнышко пригревает, из-под серого снега ручьи неторопливо вытекают, весна на дворе, моя весна, мне осталось сидеть совсем мало, сорок девять дней... Волосы чуть торчать стали, за три месяца до освобождения можно у кума справку подписать, на отращивание волос...

Сорок девять дней, что-то в этом году весна не дружная, не быстрая, апрель месяц, а еще есть чему таять. Как дожить — не знаю. Хожу так, что зеки меня не замечают, а вот, надо же, в ДПНК вызывают. Зачем, бляди, я им понадобился, мне сорок девять дней осталось, зачем!

Проходим через вахту, с промки в жилую. А вон те решетки на волю ведут, два метра коридор и воля! Всего два метра!.. Близко воля, близко и далеко...

Идем по жилой зоне. По плацу. Слева клуб, справа бараки стеной сплошной, впереди штаб, скворечник ДПНК прилеплен к нему, остекленный, высоко сижу, далеко гляжу, все вижу! На скворечнике репродуктор и часы, стрелки замерли, время остановилось и показывает одиннадцать часов тридцать минут, прапор еле-еле ноги волочет-передвигает, зачем, зачем, зачем вызывают, что я им сделал, зачем, зачем, зачем?

Штаб, железные двери, на стене вывеска, красное с серебром, под стеклом, на первом этаже — железная дверь с глазком. Трюм. Не хочу! Лестница наверх, окрашенные в серое стены, коридор, слева открытый проем к ДПНК. Новосел-придурок опять с репродуктором балуется, орет что-то. Справа дверь, на ней табличка. "Комната отдыха прапорщиков", от чего отдыха, когда сделали, при моем последнем посещении не было этого, эй, куда идем? Коридор бесконечен, по обе стороны двери, на дверях таблички, кто за дверью спрятался, что от него ожидать можно, какой пакости... Много дверей, много табличек. "Заместитель начальника по оперативно-режимной работе", "Начальник оперативной части", "Начальник режимной части", "Инспектор оперативной части...", мимо, мимо. "Начальник колонии", мимо... Мимо! Идем, идем. Бесконечен коридор, длинен, странно длинен и пуст. Зловеще пуст. Ни одного стукача, ни одного зека с заявлением каким-либо, ни одного обиженного-проигравшегося, прибежавшего за защитой-помощью... Пусто... Я и прапор... Идем... Тишина...

Поворот влево, маленький коридор, совсем короткий, две двери всего, на левую не обратил внимания, прапор к правой подталкивает. Табличка. "Начальник спец. части". Прапор без стука распахивает дверь и вталкивает меня вовнутрь. Я слабо сопротивляюсь... От судьбы не уйдешь... За что?!

Остаюсь один на один с веселым капитаном, возвышающимся за столом. Запинаюсь, как будто шесть лет почти, шесть лет, бляди! не тренировался, представляюсь, а он улыбается. Коварен, улыбается, а сам сейчас что-нибудь страшное скажет. Зачем, я не хочу, я не хочу! Нет, нет, нет!

— Садитесь, осужденный Иванов.

Осторожно присаживаюсь на край стула, пристально вглядываясь в улыбающееся лицо, пытаясь угадать свою судьбу...

— Я вас вызвал вот по какому поводу. В связи с тем, что в течение вашего срока вам было вынесено постановлений на водворение вас в ШИЗО на общее количество триста шестьдесят пять суток, — ого, год в трюме, в холоде и...

— А кроме ШИЗО еще масса постановлений об лишении вас передач-посылок, личных и общих свиданий, выговоров, — не хочу, не хочу, не надо!..

— Администрация колонии направила на вас материал-предоставление в народный суд Октябрьского района города Омска о вменении вам, — нет, нет, нет, нетнетнетнетнетнет, н-е-т!

— Административного надзора сроком на один год. Суд удовлетворил предоставление, вменив вам административный надзор сроком на один год. О чем вам я и сообщаю, распишитесь с тем, что официально предупреждены. В связи с вменением вам административного надзора, вы обязаны встать на учет в отделение милиции, в течение суток со дня освобождения. Вам все ясно?

Иду по плацу на ватных ногах. По телу пробегает мелкая дрожь, по спине струйки пота... Свобода!.. Раз надзор, раз "... в течение суток со дня освобождения" — значит свобода! Свобода!.. Надзор... Какая чепуха, по сравнению с тем, чего я страшился. Арест, добавка, не знаю что?! Надзор. Иду по плацу и улыбаюсь. Всем: Солнцу, ментам, прапорам, петухам, жуликам, мужикам... Надзор. Это хорошо, это значит — меня выпустят, раз предупредили. Значит, еще сорок девять дней и свобода. Свобода! Свобода...

Надзор. Дважды в неделю отмечаться в милиции. После двадцати ноль ноль нельзя выходить из квартиры. В субботу и воскресенье, в праздничные дни нельзя появляться в общественных местах: кафе, ресторане, кинотеатре, сквере, магазине, улице. Даже во дворе... Обязан трудиться-работать и проживать по месту прописки. Выехать в отпуск, в гости имеешь право только по разрешению милиции. А могут и не разрешить... В течение суток на новом месте, в случае разрешения, обязан встать на временный учет в местной милиции. Выезжая указать, на какой срок едешь. Погостив, выезжая, взять справку в милиции. Менять постоянное место жительства имеешь право только с разрешения милиции, до двадцати трех часов могут прийти на дом, для проверки, работники милиции или дружинники, вольные козлы... Проверить, дома ты или нет. Запрещено проживание лиц, имеющих надзор, в любимой столице любимой Родины, в столицах союзных республик, в пограничных и портовых городах.

За три любых нарушения, из перечисленных выше запретов и предписаний, возбуждение уголовного дела по статье 198 УК РСФСР. И соответствующих статей союзных уголовных кодексов, ежели ты, милок, проживаешь на окраине большого и так далее... Нарушение административного надзора — один год лишения свободы... И снова зона. А потом снова надзор... Замкнутый круг... Я встречал в своем затянувшемся путешествии зека, три раза подряд осужденного за надзор!..

Много хитростей у Советской власти для того, чтоб не выпустить из своих лап рабов, хоть раз попавших в них. Много. И одна из них — надзор...


Солнце пригревает все сильней и сильней, весна в разгаре, дни летят все быстрей и быстрей, вот осталось всего двенадцать дней до свободы, до воли золотой. Как там, шесть лет не был там, что там...

Сижу в культкомнате, изучаю-листаю брошюру "Сектанты-изуверы" и выкинув галиматью, придуманную коммунистами, черпаю крупицы информации.

Сижу, читаю. Шум. Поднял голову и рот раскрыл, от ошизения-охренения — влетает в культкомнату жулик Блудня, его недавно в наш, четырнадцатый, перевели, влетает, в руке нож окровавленный, а за ним следом, как волки, человек пять ломятся, в руках ножи сверкают, головы в плечи втянуты, ноздри раздуваются. Ни хрена себе! Такого сто лет уже не было! Блудня по столам летит, через головы зеков прыгает, хорошо, я в стороне сижу, у стенки... А волки за ним, да тоже по столам, глаза горят-сверкают, на лицах оскалы, дышат тяжело, ножи блестят. Только зубами не щелкают, не воют, не рычат!

Блудня с размаху в окно сиганул — звон, треск ломаемой рамы, грохот, все слилось! Еще крик жуткий! Второй этаж! Двое следом с размаху, трое остальных назад, по столам и в двери. А там завхоз, хайло разинул, давно такого не видел:

— Вы че, бляди, тут скачете?

Оборзел мент, распустился. Раз ему в бочину ножом, хлесь другой нож в брюхо. Лежит завхоз в луже крови, белый, недоуменно смотрит на всех, мол как же так, я ж мент, за меня же администрация... Закатил глаза и завыл, завыл как растерзанная собака. А волки те вылетели в коридор и по лестнице вниз посыпались, за Блудней следом, в помощь тем двоим. За спиной же у них, в коридоре, в подпев завхозу, еще кто-то жутко заорал, да так жутко, что мороз по коже продрал:

Аааааааа! — жуткий крик, бьющий по ушам, по нервам...

Зеки ломанулись из культкомнаты, через завхоза перешагивают, а он воет и плачет, слезы крупные потоком льется:

— Ааа! Умираю, умираю, больно, больно, больно!

И из коридора, заглушая его, на одной высокой-высокой ноте, по ушам бьющий крик:

— Аа-а-а-а!

Волки уже на улице, на плацу, в коридоре так страшно орал мент молодой, Гаврюха...

Вскоре прибежали прапора, подкумки, кум, санитары с носилками. Завхоза увезли в облбольницу, стукач Гаврюха помер на кресте.

Весь скандал, сыр-бор, начался из-за Блудни. Кумовским оказался, стукач, и Казино его расколол. Расколол, предъявил и акулам приказал — на ножи! Но Блудня Казино пырнул, из барака выскочил и зная, что на лестнице догонят, в культкомнату нырнул. В окно и прямо в ДПНК. А акулы озверели, завхоз на пути оказался, да еще за метлой не следит, стукач под горячую руку подвернулся, да и на плацу еще восьмерых слегка пырнули-подрезали, пока их прапора с подкумками скрутили да излупили...

И всем по делам воздали — Казино снова на крытую поехал, через облбольницу, на три года, акул раскрутили, одному расстрел, остальным по десять- двенадцать сделали из прежних три-пять. А Блудню в другую область отправили, добывать секреты для оперчасти, для кума... Каждому свое...

Зона еще дней пять пообсуждала произошедшее, потрепалась, мол, давно такого не было, такой рубки! Пообсуждала и забыла. Подумаешь, порезали ментов, один помер. Вот, помним, до Тюленя, как загуляла раз братва со второго отряда, да прошлась с краю да до другого с прутьями арматурными да с ножами... Девятнадцать избитых-побитых-порубленных-порезанных! Ну и пяток кони двинули, померли, вот это да! Помнишь, браток, как одной зимней ночкой семья Руслана на семью Ахмета, оказавшегося стукачом, а семья не поверила, войной пошла... Да, девять трупов, одиннадцать порезанных и человек тридцать, кому просто чуток перепало — менты, блатяки, кто впрягся... Да, славные времена были, жулики и блатяки ложились спать и не знали: утром проснутся от крика "Подъем!" или темной ночью от ножа острого. В историю ушли те славные и героические времена... И хорошо. Целее будем. Но поломал Тюлень те обычаи и времена те, нравы, такими же методами. И я это никогда не забуду.


Вышел я ночкой в сортир, сходил, иду назад, потихонечку, не спеша, куда спешить, в бараке смрад, вонь, храп... Хорошо, май на дворе и осталось мне четыре дня. До воли... Четыре дня всего лишь.



ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ



Вот и наступил долгожданный предпоследний день. Шесть лет к нему шел, шесть лет.

Обходной лист выкинул. Ну его... Сходил в санчасть — взвесился. Однако, сорок два килограмма, немного. Ну ладно, были б кости целы, мясо нарастет. Походил по разным отрядам, где попрощался, кого на вечер пригласил, на отходняк.

Вечером, после ужина, собралось человек восемь. С кем я не в плохих. Выпили чифирку, помолчали. На свободу завтра мне, а им еще сидеть и сидеть. Есть над чем подумать...

Выпили и разошлись потихоньку. Мы не жулики, не блатные, по полночи гулять, попрощались — и все. Руку мне пожали, а Знаменский в глаза глянул, но ничего не сказал...

Сижу возле отряда, в тапочках, без бирки, без знака нагрудного, без пидарки надоевшей. Можно. Не положено, но можно. При Тюлене в трюм уволокли бы, да где там Тюлень. Был и весь вышел. В управе где-то...

Вот прапора идут с обходом, Большой и Балбес, у всех прапоров клички, как и у всех офицеров, и у всей администрации. Любят зеки давать клички: точные, емкие, прилипчивые. Дадут и навечно. Балбес недавно в зоне, всех не знает, вот и рванулся ко мне, так нагло режим содержания нарушающего своим внешним видом. Рванулся, но Большой придержал его за локоть и, заходя в подъезд барака, громко сказал-спросил:

— Завтра за забор, Профессор?

За забор, за забор, на волю. Ишь, поговорить захотелось... Помню я, как при Тюлене ты зверствовал, прапорщик по кличке Большой. Как бил, как в рубашки закатывал смирительные, как наручники на ноги одевал и подвешивал за крюк на решетку дверную в ШИЗО... Все помню, все.

Сижу, смотрю на зеков, по плацу тусующихся, думаю. Думаю да запоминаю. Я ведь писатель, пусть не написано, пусть не опубликовано ничего... Не считая Дябиного издательства. Не беда. Опубликую. Выйду на волю и убегу. Гадом буду, но убегу из этой сраной страны, срано-странной. Я и раньше подозревал, что она не идеальна, ну уж после лагеря, после того, что я тут увидел да на собственной шкуре испытал-пережил! Не достоин я такой высокой чести — жить в этой стране...

Убегу и напечатаю свою книгу... Об этих шести годах. Всех вспомню, не забуду— и хороших, и плохих, и фашистов...

Сижу, смотрю... Небо потихоньку-потихоньку темнеет, май на дворе, конец мая...


Звезды не успели выглянуть, залило зону светом — белым, синим, желтым. Прожектора, фонари, окна. На асфальтовом плацу, залившим все пространство, от бараков до клуба, от штаба до школы, зеков становится все меньше и меньше, разбегаются зеки по баракам, по шконкам.

— Зона! Отбой! Зона! Отбой!

Все разбежались. Один я сижу, никуда не тороплюсь, некуда торопиться, завтра на волю... Все сдал в каптерку, что положено сдать, остальное раздал-раздарил. Никого не обидел, всем, кому хотел сделать приятное, сделал подарок, раздал шмотки, вещички, мелочи разные, продукты с магазина. Немного у советского раба имущества накапливается, но все же. Раздал все, сижу в костюмчике старом, в тапочках и жду, жду, жду. Шесть лет ждал и дождался. Завтра я с этого поезда спрыгиваю...

— Не сиди, Иванов. Иди в барак, завтра выгоним, — раздается из гремящего репродуктора голос ДПНК, майора Парамонова.

Иду. Присаживаюсь в проходе, на нижнюю шконку. Блатяк Жора в трюме, на его месте и перекантуюсь. Пережду ночь. Последнюю... Думать я устал, пытаюсь представить, какая она, воля... В голове обрывки, осколки, а в общую картину не складывается. Шесть лет. Было мне неполных двадцать, а сейчас двадцать пять с лишним... Юность украли, гады, не забуду никогда. У, власть, за бумажки шестериками бросается... Сурку пятнашка, где он, как он там, где друзья-хиппы?.. Защемило сердце, видать, от вечернего чифира, давно я его пил, защипало в глазах, видно попало что-то... Навернулись слезы... Сами собою. Смахнул я их, сорвав очки. Жестко смахнул, кулаком, больно так вытер глаза. Пусть коммунисты плачут, когда люди с них спросят. Не верю я, что не спросят с них, не посадят на скамью подсудимых всех коммунистов, режим их проклятый, строго-особый, лагерный, на всю жизнь, на всю страну сделанный... А ежели не посадят, то не жалко мне люди-ше-к, аааа...

— Зона! Подъем! Зона! Подъем! — будит меня, в последний раз будит! репродуктор надоевший. Умываюсь, прощаюсь и, взяв мешок с бумагами, иду в сторону вахты. Ну и что, что еще три-четыре часа ждать. Здесь подожду, мне здесь хорошо. Сижу на корточках, мешок перед собой поставил, гляжу на зону и все запоминаю. Гадом буду распоследним, если книгу об этих шести годах не напишу. Все помню, и фамилии многих фашистов, и звания, и события. Мне сверху дано многое, многое... Мне открылось, значит мне и суждено к столбу позорному власть советскую пригвоздить.

Сижу, смотрю. Кум идет с вахты и прямо ко мне. Не встаю, не приветствую, как положено. Все, отприветствовался. Полковник Ямбаторов хвать мой мешок:

— Мразь, мразь! Что это?

Даю ему почитать заявление, подписанное замполитом Константиновым. Мол, конспекты и письма родных, разрешаю вынести, а на душе тревожно. Кум мешок в охапку:

— Выйдешь за зону, отдам. Зайдешь ко мне в кабинет. Мразь, мразь!

И назад, на вахту. И унес мой мешок драгоценный. Тревожно мне, очень-очень. Как бы он, гад, что-нибудь с ним не сотворил напоследок. Вдруг рыться начнет да почитать захочет. А если внимательно, то не понравятся ему мои конспекты и письма от родных, ой, не понравятся...

Солнышко припекать стало, все отряды пожрали и на развод потянулись, первая смена. Кое-кто мне машет, отвечаю. Кончился развод, сижу, жду. Ноги затекли, погулял по плацу. В тапочках, без бирки, без пидарки. И ничего, молчит репродуктор, не орет, не реагирует на мою маленькую демонстрацию. Последний часы топчу зону поганую, много горя и зла мне принесшую. Последний!

— Иванов! Зайди в ДПНК!

Загремел железный репродуктор. Иду. В ДПНК незнакомый капитан.

— Иванов? Распишись... — и сует мне какой-то бланк и справку об освобождении. С моей фотографией! Дней пять назад фотографировали! И моей фамилией... Буквы прыгают, глаза застилает, расписываюсь кое-как.

— Ну что? Идем, — буднично приглашает меня на свободу капитан. Как будто в трюм или на крест...

Иду с капитаном Свободой. Так зеки офицера спецчасти называют, на волю провожающего. Иду через плац, по привычке взяв руки назад и даже незнакомые зеки останавливаются поглядеть. По виду моему, по направлению, понимают зеки, куда я иду.

Я иду на свободу! Я иду на волю!

Капитан Свобода нажимает кнопку звонка. Электрозамок щелкает, дверь лязгает и мы входим на вахту, дверь закрывается, с лязгом распахивается решетка. Первая.

Я и капитан жмемся в тесном пространстве между двумя решетками. Старший сержант сменяет молоденького солдата-узбека и взяв через маленькое окошко в решетке справку о моем освобождении из рук капитана, начинает ее внимательно читать. Я рассматриваю вахту, хотя мне хочется скорей туда, за решки, на волю... На волю! За стеклом окна толстенная решка, пульт, солдат-узбек не сводит с меня узких глаз. Смотри-смотри, на волю иду из рабства.

Сержант откладывает мою справку в сторону и, придвинув к себе толстую папку, начинает неторопливо ее листать, да ты че, командир, уснул, давай быстрее, я это, я! Вижу свои фотографии, сделанные еще в Ростовской тюрьме, вечность назад... Вскинув на меня внимательные глаза, сержант спрашивает:

— Назовитесь полностью, гражданин освобождаемый.

Сладкой музыкой звучат в моих ушах его слова, тарабаню в последний раз выученное наизусть за долгие-долгие года:

— Иванов Владимир Николаевич, 22.10.1958, 70, 198, 209, шесть лет, начало срока — 26 мая 1978 года, конец срока — 26 мая 1984 года!

Сержант не унимается:

— Девичья фамилия матери?

— Бахтина Фаина Андреевна.

Еще раз сверив меня с фотографией на справке, сержант внезапно широко улыбается и протягивает через окошечко справку. Справку об освобождении! Мне протягивает!

— Проходите, гражданин, желаю всего хорошего!

Лязгает вторая решетка, мы протискиваемся за нее. Она закрывается, открывается третья. Закрывается, открывается последняя, четвертая.

Маленький коридор, прямо дверь с окном. Капитан Свобода нажимает ручку и пропускает меня вперед. Выхожу на крыльцо — яркая зелень деревьев, разноцветная одежда людей, ослепительное солнце.

— Здравствуй, свобода...



1982 — 1994 г.г.
о.Гран-Канария-Прага


 


ДАЛЬШЕ







СПИСОК КНИГ

Hosted by uCoz