ВЛАДИМИР БОРОДА

ЗАЗАБОРНЫЙ РОМАН

(Записки пассажира)





ПРЕДИСЛОВИЕ.



Прошу людей, читающих эту книгу, не рассматривать ее как лягание мертвого льва, в связи с событиями, произошедшими в стране, ранее называемой СССР, после 1985 года. НЕТ, НЕТ, НЕТ!!!

Лев не умер! Я считаю — лев притворился. Я считаю — коммунизм жив! Он просто научился притворяться, он просто поумнел.


И хотя эти слова сказал коммунист Фучик и по другому адресу, но я не побоюсь обвинений в плагиате, потому что правильней не скажешь. Люди, будьте бдительны! Прошлое не должно повториться!


Это главная цель моей книги. Главная. Прошлое не должно повториться...




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ



Мы уже заканчивали печатать. За окном была теплая майская ночь. Глаза чесались и слезились, скулы ломило от постоянного зевания... Хотелось зверски спать, как из пушки...

Мы закончили печатать и, уложив плотные пачки листовок в сумки, погасили свет... Я открыл дверь в ярко освещенный коридор...

По глазам ударил яркий слепящий свет, по ушам — яростный крик:

— Руки вверх! —

и я отлетел от мощного толчка к стене. А по ушам все так же бил яростный крик, пронизывающий до последней клетки мозга:

— Не двигаться! В случае сопротивления открываем огонь!

В голове все спуталось и разлетелось в никуда. Сильные руки схватили меня за плечи и запястья, и резко, со страшной болью, до хруста, вывернули их назад. Я ткнулся с размаху лицом в крашеную стену, очки больно врезались в переносицу, в голове мелькнуло: ОЧКИ, но куда-то сразу улетело. Щелкнуло за спиной, холодок обжег запястья - наручники, и торопливые руки бесцеремонно зашарили по телу. Подмышки, бока, живот, поясница, пах, спина, ягодицы, ниже... Руки были грубые и быстрые, кто-то больно сжимал шею и вдавливал мое лицо в стену, все сильней, сильней...

Над моей головой, внезапно, оглушающе загремело:

— Мой пуст, оружия нет, документов тоже.

Откуда-то со стороны прилетело спокойно-равнодушное:

— Увести.

Сильные грубые руки подхватили меня под локти и поволокли по коридору, по лестнице, во двор. Я мельком успел разглядеть своих конвоиров — огромные, рукастые, толстые дядьки, с сердитыми мордами, вспотевшие и взъерошенные. Я только изредка успевал переставлять ноги, глаза слезились, пот от страха и неожиданности всего произошедшего заливал лицо, струился по всему телу.

Холодок ночной летне-майской прохлады обдул меня, и я оказался перед автобусом с неосвещенным салоном. Огромные дядьки запихнули меня в двери и крикнули:

— Принимай еще одного волосатика!

Руки ломило от наручников, в голове кружилось...


Меня подхватили заботливые люди и, протащив по салону автобуса, швырнули на сиденье, ткнув кулаком в бок так, что меня перекосило:

— Не разговаривать! Головой не вертеть! Смотреть вперед!

Через некоторое время автобус был полон огромными дядьками и моими друзьями — Сурком, Шлангом, Кораблем.

— Трогай, —

раздался все тот же спокойный равнодушный голос и автобус покатил в неизвестность. За окном мелькал серый от предрассветных сумерек город...

Металлические ворота серого цвета, с лязгом откатились в сторону, пропуская автобус с нами и дядьками в небольшой внутренний дворик. Вновь заботливо подхваченный заботливо под локти, я мельком увидел высокие, трех или четырех этажные стены серого цвета с многочисленными окнами. Несмотря на раннее время, во многих окнах горел свет — по-видимому, нас ждали...

Узкая железная дверь, здоровенная фигура в незнакомой, ранее не виданной серо-голубой форме, вторая дверь, ярко освещенный коридор, большой зал с рядом стеклянных дверей ...

У дальней стены стол, за ним другая здоровенная фигура все в той же форме, толчок в спину, я влетаю в камеру, битком набитую друзьями-хиппами...

Здесь были все: и из дома Миши-Мишани, и мы, схваченные в институте. Лязгнула дверь, запястья ныли от тугих наручников, слезился правый глаз и чесался нос...

— Слушай братва! Во всем признаемся, но заявляем— мол, не знали, что нельзя, — не успел Сурок закончить мысль, как вновь лязгнули двери и меня вновь схватили под локти, поволокли. Стоял страшный крик и мат, но не в наш адрес, а в адрес идиота, посадившего нас вместе.

Спустя время все успокоилось и, по-видимому, вошло в норму. С меня сняли надоевшие наручники, еще раз тщательно обыскали, вывернув все карманы, а затем запихнули в какой-то шкаф Даже не спрашивая фамилии. Дверь с лязгом захлопнулась, оглушив меня. По-видимому они в этих стенах по-другому не закрываются...




В шкафу было темно, только несколько дырок в двери пропускали немного света. «Видимо, вентиляция», — мелькнула и ушла в никуда мысль. В голове было пусто до звона. Пусто до звона, — так неожиданно все произошло, так все внезапно свалилось на голову. «Вот уж не думал» — вновь мелькнуло и погасло...

Я начал осваивать свой шкаф. Слева и справа локти упирались в крашеные бетонные стены. Впереди деревянная дверь с дырками. Через которые ничего нельзя было рассмотреть. Сзади прямо под колени упиралась деревянная скамейка, такая узкая, что сидеть на ней было нельзя. Ну, если только упереться лбом в дверь, а задом примоститься на этой скамейке. Позже я приловчился спать на полу сидя, поперек шкафа. Одно неудобство — колени в уши упираются и когда открывают двери, не сразу встаешь, и идти не сразу можешь...

... Мы печатали листовки... Не призывающие куда-либо или к чему-либо...

... Мы печатали такие маленькие листочки... Разъясняли «Декларацию прав человека»... Мы не шли против... Мы, хиппи... Я и друзья... Может, кто-нибудь выдал... Что же теперь будет... Неужели тюрьма... Тюрьма. Тюрьма?... Тюрьма!

Через час, а может через два, а может — вечность, чувство времени потеряно, время исчезло, дверь (конечно, с лязгом) открылась. Прищурившись, я подслеповато моргал и пытался разглядеть того, кто меня размуровал.

— Прошу следовать впереди меня. Руки держите за спиной, — раздался нормальный голос, и я с удивлением уставился на говорившего. Это был нормальных размеров человек во все той же неизвестной мне форме, но на этот раз я разглядел на погонах буквы «ГБ».

Человек не тащил меня, не хватал, не кричал. Что это значило, я не знал? К добру или наоборот.


Мы пошли по коридору, пустынному и гулкому, вначале он был похож на коридор КПЗ (камера предварительного заключения) или спецприемника. Затем коридор незаметно перешел в коридор обыкновенного учреждения. Двери нам открывали и закрывали прапорщики с буквами «ГБ» на погонах, стены из окрашенных стали обитыми деревянными панелями, и мой конвоир негромко скомандовал:

— Стойте, — и я замер перед дверью, обитой черной кожей, с номером «47». Конвоир нажал кнопку на косяке. Дверь приоткрылась, и оттуда донеслось такое же негромкое:

— Привел?

— Так точно, арестованный номер 9 доставлен!

Двери распахнулись, и я оказался в маленьком коридоре. Следующая дверь, и я в кабинете. А встретил меня тип в штатском, лет сорока, с усталой мордой. «Наверно тоже не спал всю ночь», — злорадно подумал я и прошел мимо.

Кроме этого типа с усталой мордой встречает встретил меня еще молодой и здоровый битюг, одетый по молодежному: польские джинсы, тенниска с коротким рукавом, кеды. Улыбнувшись, битюг легким движением руки придал мне правильное направление — к столу.

— Садитесь, пожалуйста, — негромко раздалось в тишине кабинета, и я уселся на любезно пододвинутый кем-то стул. Все это так отличалось от произошедшего ночью, что не укладывалось в голове, казалось, что или это сон и он окончится, или ночью приснился кошмар, но наступило утро, и он закончился.

За окном кабинета сияло яркое майское солнце, голубело небо. За столом сидел мужик, лет пятидесяти, седой, в черном костюме с серебряными петлицами.

«Прокурор», — подсказал мне опыт моей мелкоуголовной юности.

— Я прокурор Первомайского района г. Ростова-на-Дону Воронцов. Нахожусь здесь в связи со следующим: в отношении вас, гражданин Иванов, с учетом материала, предоставленного оперативно-дознавательской группой КГБ г. Ростова-на-Дону, выдвинуто обвинение по статьям 70, 198, 209 УК РСФСР. Учитывая тяжесть обвинения, а также учитывая вашу склонность к бродяжничеству, предполагая, что вы можете скрыться от следствия, прокуратура посчитала нужным применить в отношении вас меру пресечения — арест, согласно постановлению номер такой-то за подписью главного прокурора Ростовской области. Что вам и объявлено. Все понятно?

— Да, ... в общем … все понятно, — память услужливо подсказала: 198 — нарушение паспортного режима, 209 — тунеядство, бродяжничество, попрошайничество, а 70 ...

— А 70 что это?

— Антисоветская агитация и пропаганда. Срок от трех лет и до конца. Так-то, молодой человек. Ознакомьтесь и распишитесь, что ознакомлены, и поставьте дату. Сегодня 26 мая 1978 года.

Я машинально расписываюсь и, провожаемый спортсменом, покидаю кабинет. Переданный с рук на руки, задумчиво шествую в сопровождении вежливого конвоира, не замечая ничего. В реальный мир меня вернул голос:


— Сюда, прошу вас, ваш завтрак.

Я тупо уставился на предложенное мне. Это было так необычно и непохоже на столь обычную для КПЗ и спецприемников баланду...


Передо мной на столе, за которым еще ночью— под утро, сидел мордастый прапорщик, на обыкновенном алюминиевом разносе-подносе, стояло следующее: квадрат омлета на тарелке, два бутерброда на другой, с маслом и сыром, в стакане какао... Дополняли сервировку вилка и бумажная салфетка...


Я взглянул на конвоира — не шутит ли он? Но тот был серьезен и терпеливо ждал, когда я приду в себя и соизволю приступить к трапезе. Я вспомнил — последний раз ел вечность назад, до ареста, и с жадностью проглотил почти мгновенно предложенное мне. Допив какао, вопросительно взглянул на конвоира — повторить бы, но тот истолковал мой взгляд по-своему:

— В туалет прошу, — и указал рукой направление. Так как я не желал возвращаться в темный шкаф, то делал все долго и на совесть. Но конвоир был терпелив и, в конечном итоге, я вновь оказался в тесной темноте.


В Ростове-на-Дону мы жили у Мишани... Адрес нам подбросили хипы в Баку, мы приехали толпой восемнадцать человек, но за обещание достроить второй этаж (а обещание мы выполнили) нас вписали на всю зиму... Мы печатали листовки... Надо же такому случиться — Мишаня работал сторожем в институте водного транспорта... А там был множительный аппарат… Ну а мимо такой удачи проходить было грех... А Мишаня имел «Декларацию»...


В КГБ я провел двое суток. Двое суток в темном шкафу, который, оказывается, называется бокс, боксик. Двое суток в темном боксе. С какой целью меня содержали в темноте — непонятно. Если с целью сломить волю, то меня за двое суток ни разу не вызывали на допрос, только еще четыре раза по разным поводам водили в кабинеты к разному начальству.


И еще. Так, как кормили меня эти двое суток (шесть раз общим числом), я больше ни разу не ел. Только на свободе. Кормили очень хорошо, можно сказать, на совесть. А вежливое обращение наводило на легкую задумчивость — с чего бы это?..

Одним словом, это все осталось для меня загадкой. Ау, Ростовское КГБ, ростовские кагэбэшники. Вы меня удивили и оставили неизгладимый след в моей душе. Особенно арестом...

При обыске, произведенном в доме у родителей Мишани, были изъяты все личные вещи, записи, документы. Наши стихи, рассказы, песни, рисунки. Записные книжки с адресами по всему Союзу — явки. Схемы — как проехать или пройти, если трудно найти адрес — тайники. Изъяли все, что смогли...

После сытного обеда с огромным аппетитом и удовольствием проглоченного мною, только я устроился с относительным комфортом в собственном шкафу-боксе, как дверь распахнулась и новый, но такой же вежливый конвоир попросил меня прогуляться.

Аппетит вернулся вместе с терпимым настроением, я здраво рассудил, что за бумажки-листовки расстрелять не должны, да и сажать вроде бы не за что. Попугать только надумали...

Попросил конвоир меня прогуляться неизвестно куда. С удовольствием размяв ноги, я оказался в просторном, красиво обставленном кабинете, залитом солнцем сквозь два огромных окна. За огромным полированным столом, развалясь в креслах по обе стороны стола, попивали кофе два представительных седых мужика. При моем появлении с интересом уставились на меня.

— Арестованный номер 9 доставлен, — сообщил мой конвоир.

— Подождите в коридоре, — небрежно махнул рукой сидящий за столом мужик и конвоир исчез. Я остался с ними наедине ними.

— Где ваш паспорт? — спросил главный и прихлебнул с шумом кофе. Я слегка ошизел и с растерянностью ответил:

— Паспорт? Был в доме у Миши. В рюкзаке...

За спиной появился конвоир, и я понял — кофе меня не угостят.

Водворенный в ставший уже ставшим родным бокс, я задумался — при чем тут мой паспорт, что бы это значило и т. д.

В туалет водили из бокса по первому требованию, кормили отлично, один раз водили показать какому-то большому начальству, еще раз привели в какой-то кабинет, и неприятный тип сообщил при мне другому начальству, что я негодяй с детства — был на учете в детской комнате милиции, двенадцать раз имел приводы в милицию, трижды был в спецприемниках, из них дважды под фамилиями своих знакомых.

— Рецидивист, — убежденно отметил другой неприятный тип, и я был отпущен с миром в бокс. В темный. В сопровождении вежливого конвоира.

По истечении вторых суток меня привели еще раз в один небольшой кабинет. Там сидело человек пять-семь. «Бить будут» — мелькнуло в голове, но оказалось, я ошибся.

— Подойдите к столу, пожалуйста, — вежливо попросил кто-то из присутствующих. Я с опаской приблизился. На столе лежал нарисованный на бумаге какой-то план.

— Это план второго этажа дома, где вы проживали со своими сообщниками, — «Началось», — подумал я,

— Отметьте кружком место, где лежал ваш рюкзак, — продолжил сидящий за столом, по-видимому, начальник. Все присутствующие уставились на меня с явным нетерпением уставились на меня.. Что-то происходило в кабинете, я был главным лицом этого представления, но смысл происходящего до меня не доходил. Я взял предложенный красный карандаш под названием «Салют». Им я, приглядевшись, и отметил место, где оставил свой рюкзак. Сделать это было нетрудно — на плане были помечены не только комнаты и мебель, но и даже вещи, отдельно лежащие на полу, схематично, но понятно: гитара, сумка, флейта...

Видимо, план рисовал специалист своего дела и с большою любовью. Только я закончил выводить кружок на плане, как все выдохнули разом и посмотрели, нет, не на меня, а на одного молодого мужика, скромно сидящего в углу стола. Посмотрели разом, а он развел руками...

Вновь водворенный в бокс и оставленный в покое до утра, я понял смысл этого представления. Они искали виновного, утерявшего мой паспорт. Ведь он лежал в рюкзаке... Это было так смешно, что я расхохотался, несмотря на не сильно смешную обстановку и обстоятельства, расхохотался во весь голос.

— Что-нибудь случилось? — вежливо спросил меня конвоир.

— Ничего, это я во сне, — булькая, отозвался я.

— Соблюдайте тишину, прошу вас, — сказал конвоир и отошел от моего бокса...

Я уткнулся лицом в колени и уснул. Крепко-крепко, как только можно уснуть крепко. В таком темном боксе. Утром я не мог идти и меня повели под руки. Как Брежнева. Только повезли в другое место.



Х Х Х



Каждое учреждение в СССР пронизано бюрократическим контролем снизу вверх и наоборот, по горизонтали, диагонали, внахлест и т. д. и т. п. Еще великий Ленин указывал на контроль...


КГБ по своей сути социалистическое предприятие по производству преступников. Можно с этой формулировкой спорить и с жаром и пафосом утверждать, что, мол, КГБ лишь борется с преступностью, а не производит их. Но если исключить социалистический подход, а просто включить логику, то если бы не было КГБ, если бы не было в УК РСФСР и УК других союзных республик статей об ответственности за мнение и высказывание его вслух, то не было бы и преступников. Но конечно не было бы и Союза, советской власти и всей этой галиматьи. Ну и хрен с нею, лучше было бы. Но так как все это есть, и КГБ арестовывает за мнение (если оно не совпадает с изложенным в советской газете), то, сточки зрения логики, КГБ производит преступников, изготавливает изделия.

Изготовив очередное изделие, КГБ по инструкции (закону) должно передать его (изделие-преступника-жертву) на склад. То есть следственный изолятор, СИЗО, в простонаречье — тюрьма. Принимается изделие на склад при наличии соответствующей документации: постановлении на арест, удостоверения личности (паспорта), тюремный формуляр-дело и т. д. Склад-тюрьма принимает изделие не сразу, а после прохождения изделием накопителя-КПЗ (камера предварительного заключения). Основная цель накопителя — приведение в порядок соответствующей документации. Ведь некоторые изделия так быстро изготавливаются КГБ, что не все бумажки успевают заполнить. Жизнь есть жизнь. Но иногда бывают и вовсе смешные случаи-казусы, хоть стой, хоть падай!




ГЛАВА ВТОРАЯ



Утром, не знаю во сколько, меня повели под руки. Как Брежнева. Два прапорщика в серо-голубой форме. Подведя к столу, передали из рук в руки двум милиционерам. В придачу отдали тонкий, но большого размера, конверт. Старший мент расписался в получении и изделие, имевшее раньше N 9, отбыло.

Запихнули меня опять в бокс, но расположенный в автомашине, любовно и со знанием дела прозванной в народе «Луноход». Бокс именовался «стакан», видимо — за размеры. Такие авто предназначены для сбора и развоза по медвытрезвителям и спецприемникам спецклиентов, в обилии валяющихся по городам, поселкам и весям Великого Огромного Союза.

По этой машине я понял — везут не в КПЗ и не в тюрьму. Интересно...

Ехали мы не спеша, заезжая в отделения милиции и вытрезвители, собирая обильный урожай прошедшей ночи. Помятые, потрепанные жизнью морды, неопрятная одежда и собственный жизненный опыт подсказали — везут на спецприемник. Непонятно только почему, зачем…

Все эти алкаши, бомжи во всю глазели на стакан, заполненный мною и отделенный от общего пространства помещения глухой стенкой, но имеющий решетчатую дверцу.

— Слышь, командир, за шо волосатика отдельно запихнули? Мы не кусаемся! — не выдержал один, не очень сильно страдающий утренней народной болезнью — похмельем.

— Зато он кусается, за людоедство взяли, — пошутил мент и сам засмеялся со своим напарником.

— Не, серьезно, а, командир? — нудно тянул любопытный.

— Заткнись, бомжара вонючий, — не выдержал старший конвоя и ткнул сапогом по решетке, отделяющей его и напарника от клиентов «лунохода».

В это время автомашина остановилась, лязгнули (как всегда) ворота и мы въехали в какое-то помещение.

— Выходи по одному, граждане бомжи, — загремел зычный голос и дверь «лунохода» распахнулась. Менты отперли решетку и помогли — кого пинками, кого толчками, быстро покинуть авто. Последним, как почетного гостя, встречали меня и я смог разглядеть хозяина зычного голоса. Это был толстый, веселый майор милиции, явно любитель пошутить и выпить. Уставившись на меня, он заорал на все приемное отделение, где кроме него и меня был еще молодой мент, записывающий что-то в бумаги:

— Это тебе Советская власть не нравится, блядина?! Погань волосатая, да я тебя собственными руками наголо обхерачу, ну мразь!

Не успел я что-либо придумать в защиту и спасения шевелюры, как мне на помощь кинулся мент-писарь:

— Товарищ майор! Нельзя! Следствие, опознание, мало ли что, а следственный эксперимент!

И торжествующе уставился на начальника. Тот поперхнулся и развел руками:

— А ведь точно, сержант! Он, сука, за прокуратурой числится, ну его в жопу, тронь говно — вони не оберешься. Оформить падлу и в невыводную, к Орлу.

— Ясно, товарищ майор!

И началась знакомая по прежним спецприемникам карусель. Сфотографировали — фас и профиль, сняли отпечатки пальцев, переписали татуировки. Напоследок отдали капитану на расправу, женщине лет сорока, дознавателю. Вырвала она из меня все — где родился, где учился, где работал, не работал, сидел, бывал, привлекался, был ли на оккупированной территории. Напоследок загнали в душ и оставили в покое на целый час.

Вымытый, держа в одной руке кружку и ложку, другой независимо помахивая, в сопровождении сержанта, я прошел по темному коридору вдоль решетчатых дверей, из-за которых на меня таращились жильцы камер. Из-за одной, при виде меня, начали кричать и скакать, как обезьяны, женщины разного возраста и потрепанности:

— Командир, сажай волосатика к нам, мы его научим.

Я отшутился, проходя мимо:

— Я попозже приду и сам научу, но самую красивую.

Вслед закричали:

— Ты гляди, какой ученый, мать его так!..

Конвоир остановился перед очередной решеткой и, отперев ее, рявкнул:

— Всем отойти от двери!

Вот я и в камере. Квадратное помещение, метров десять-двенадцать по сторонам, вдоль двух стен сплошные деревянные двухъярусные нары, двухъярусные буквой «Г», голые, без матрасов. Рядом с дверью «параша» — металлический унитаз с краном над ним. Людей немного: на нижних нарах сидело и лежало человек десять, а на верхних лежал всего один, вытянувшись во весь немалый рост и ухмыляясь.

Я подошел к нарам и запрыгнул наверх.

Хозяина верхних нар и, как оказалось, всей камеры звали Витька-Орел. И народу в камере было побольше, чем на первый взгляд я увидел я.. Вместе со мной тридцать девять человек. Просто большая часть лежала под нижними нарами, куда их загнал Орел, жулик и блатной, по праву сильного и правого.


Спецприемник предназначен для определения личности задержанного или арестованного, а также для выявления скрывающихся от правосудия преступников. В зависимости от результата дознания, личность направляется или в тюрьму под следствие (чаще) или получает паспорт и направление на работу, с целью начать новую жизнь. Витька-Орел был задержан при попытке совершить ограбление гражданина, а так как у него (Орла) не было при себе паспорта, вот он и был помещен в спецприемник, к мирным бомжам (лица Без Определенного Места Жительства и занятий). Вместо того, чтобы сразу отправить в тюрьму. Вдумайтесь в логику бюрократизма — по действующей инструкции ДАЖЕ ТЮРЬМА НЕ ПРИНИМАЕТ БЕЗ ПАСПОРТА! Повторяю — не принимает! По этой причине я и оказался здесь.


В одной камере с Витькой-Орлом я пробыл с полмесяца. И очень благодарен ему. Он от всей души решил мне помочь в моей дальнейшей судьбе. Так как он точно знал в каких условиях, с какими людьми, при каких обстоятельствах будет протекать моя дальнейшая жизнь в ближайшие годы. Чем я ему приглянулся — не знаю.

От него я почерпнул более глубокие познания о малоизвестном среди лингвистов языке. Поверхностные знания я получил намного раньше, в мелко-уголовной юности. Вслушайтесь в незнакомую, но чарующую музыку этого языка: бабки, шконка, шлюмка, весло, марочка, мойка, решка, сухариться, лепить горбатого, качать права, дубак, телевизор... И так далее, и тому подобное. И пусть вас не обманет кажущаяся простота и знакомость слов. Нет и нет. И не пытайтесь — если у вас нет познаний, самостоятельно их разгадать. Можете попасть пальцем в небо. Например: «дубак» — это не мороз и не холод, а коридорный на тюрьме. А «телевизор» — вовсе деревянный шкаф без дверец, висящий на стене в камере и предназначенный для кружек, ложек и продуктов. Так-то.

Хорошо, что у нас в стране после 1917 года неграмотных почти нет, и даже дети в школе могут «по фене ботать». Почти всеобщая грамотность населения в вопросах языкознания. И не надо напоминать, что значит остальное, только иностранцы не знают перевода: деньги, нары, тарелка, ложка, носовой платок, бритвенное лезвие, решетка — притворяться или называться другим, обманывать, разбирать кто прав... Велик и могуч! Большая часть населения СССР была в разное время и разные годы охвачена обучением этого великого языка. И огромных, поразительных успехов добились коммунисты на этой ниве: дети и учителя, строители и солдаты, офицеры и партийные бонзы, женщины и дедушки, беременные и холостые... Все могут немного говорить, все хоть немного понимают великий язык.

А ругательства! Куда прославленному мату, известному на весь мир. Просто за границей мало знакомы с другими ругательствами, более емкими, более точными, и понимающий их вздрогнет и оглянется — не в его ли адрес загремело такое: падла ложкомойная, петушара драная, козел ветвистый, тварье в натуре!.. Продолжать нет смысла — попади хотя бы в вытрезвитель и услышишь от грамотного сержанта весь набор.

Посвятил Витька-Орел и в обычаи, принятые у такого многочисленного народа, как советские зеки (ЗаКлюченный, старое наименование лиц, содержащихся в лагерях). Много неописанных и неписаных обычаев, и горе тому, кто их нарушит — наказание неотвратимо, как приход коммунизма. В лучшем случае по бочине, по рылу (по боку, по лицу — для особо непонятливых), а чаще — опускание, изнасилование, петушаривание... Но в особых случаях (или грех страшен или администрация не сильна) — гуляет топор. То есть по старинке, в лучших традициях, режут все еще. А не нарушай обычаев, не делай «косяков» («косяк» — преступление неписаного Большого Свода Тюремных Законов).

Главный обычай — не контактировать с администрацией, то есть не работать на нее, не занимать никаких должностей в хозяйственной обслуге, не быть в активе (лица, помогающие администрации в наведении порядка), не участвовать ни в каких мероприятиях, исходящих от начальства. Второй главный обычай — не брать у опущенного (изнасилованного, гомосексуалиста пассивного, пидараса) того, что нельзя брать. В списке — продукты, сигареты без пачки, пользоваться его посудой. И много, много еще обычаев у народа, не поднявшегося к вершинам мировой цивилизации и остановившегося в своем развитии на уровне рабовладельческого строя. Но подробнее о социальной структуре — ниже.

Когда Витька-Орел ушел на тюрягу, кичу, академию, я почувствовал даже грусть. Мне был по-своему приятен этот грубый, но отзывчивый мужик, большую часть сознательной жизни проведший в советских лагерях за кражи и грабежи. И не виню я в этом советскую власть, нет, нет, упаси боже! Ну и что, что отец у Витьки был расстрелян как враг народа, ну и что, что мать его отсидела, вернулась, отчалилась двенадцать лет по лагерям как «жена врага народа», ну и что, что отдали Витьку в детдом детей «врагов народа» с тюремным режимом! Ну и что! Но сбежал он оттуда сам и сам начал воровать (еду). И первый срок получил за ДВЕ БУЛКИ ХЛЕБА... Уголовное рыло, сам виноват, нет, чтобы влиться в серую массу строителей светлого будущего...

Уже после его ухода началось следующее. С Витькой-Орлом ушел и гнет. Из-под нар вылезли бомжи. По уровню интеллекта и интересам они были равны корове. И я понимал Орла, когда он загнал их под нары. Но я этого делать не стал, и вскоре они освоились И начали жить полноценной жизнью. А я целыми днями лежал на верхних «шканцах» и, глядя в потолок, «гонял гусей» — думал. Обо всем — о прошлом, о будущем...

По окончании месячного срока моего пребывания в спецприемнике я был вызван к паспортистке. Где и расписался за получение «ксивы». Но подержать его мне так и не дали — быстро сунули в конверт, приклеенный на заднюю обложку с внутренней стороны моего заметно разбухшего личного дела,.


А через два дня я опять поехал. На этот раз на КПЗ. Где провел всего два дня, двое суток. Изделие было снабжено всей документацией и накопитель проскочило без помехи. Конвейер работал по-прежнему.

О КПЗ осталось одно смешное и грустное воспоминание. Посадили меня в камеру к одному мужичку, по кличке Паша-Огонек. Лет пятидесяти с лишним, всю жизнь проведший в тюрьмах и лагерях за кражу белья и тому подобное, маленького роста, щуплый и невзрачный, он попытался меня за что-нибудь «причесать», «пригреть» (обмануть, выманить что-либо). Я отвечал ему с улыбкой, но уверенно, как Витька-Орел. С применением терминологии, понятной Паше-Огоньку. И он, завяв, отстал. Напоследок, не надеясь на удачу, предложил махнуться штанами. Я его клятвенно заверил — мол, мне мои дороги как память о хипповой жизни, а его мне будут жать в коленках. Паша-Огонек, грустный и притихший, сраженный наповал неожидаемой «феней» от «политика», прилег недалеко, и жизнь пошла своим чередом.

А еще через двое суток, как уже привык — утром, я поехал на тюрягу. Следственный изолятор — Сизо. Ой, держись, соколик.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ



Вновь лязгнули ворота и автозак вкатился под темные своды. Поэтично до едрени фени...

Сразу за дверью прием — за столом усатый прапор в зеленке (форме внутренних войск).

— Фамилия?

— Иванов.

— Имя, отчество?

— Год, число, месяц рождения?

— 1958, 22 октября.

— Место рождения?

—Город Омск.

— Статья?

— 198, 209, 70...

— Меньшую вперед называть надо, политик хренов! Следующий.

Молодой, но здоровый сержант подхватил меня под локоть и увел за другую дверь. А там веселый подполковник, рукою по плечу:

— Ты чего грустный? Постригем, помоем, на человека походить будешь. Чего украл?

— 70 статья у волосатика, товарищ подполковник.

— Ну, это ты зря, брат. Советская власть сильна и так по жопе даст тому, кто на нее замахнется... Раздевайся!

Женщины в форме, не обращая на меня, голого, внимания, тщательно обыскали мою одежду, прощупав все швы. А на последок заглянули в жопу — не прячу ли чего там.

Мордастый зек из хоз. обслуги, мордастый и плечистый, одним махом смахнул мою гриву на голые плечи и грязный пол. Прощай буйная юность, дальние дороги, хипповая романтика. Прощайте волосы, прощайте!

Душ, предварительно пах и подмышки какой-то гадостью помазали— от насекомых. Зуд и жжение нестерпимое. Нас десять человек, этапников из КПЗ, одним тупым лезвием скоблим морды, я тоже отодрал усы — меняться, так меняться (внешне). Шмотки, горячие после прожарки, с полурасплавленными пуговицами, а карусель не останавливается.

— На пианино сыграем, молодой человек, — предлагает прокатать пальцы офицер с помятым лицом и в синем халате.

— Так играл уже, — пытаюсь отбрехаться, но:

— Ничего, молодой человек, Шубертом станете, а теперь другую руку, да кисть расслабьте, вода в углу, мыло на раковине. Следующий!

Родственников записали — мать да брата, сфотографировали — фас да в профиль, — и в камеру. В транзитную, тут же, на подвале. Не успел на край нар присесть и задуматься, как снова лязгнула дверь и среди прочих фамилий, слышу свою:

— Иванов!

— Владимир Николаевич...

— Дальше давай.

— 1958, 22 10, 70, 198 209, 26 мая 1978 года, подследственный, — говорю запинаясь.

— Ничего, чарвонец отсидишь — от зубов отлетать будет. Без вещей!

И снова карусель. Такой же мордастый, как парикмахер, зек из обслуги выдал матрац в серой матрасовке, серое одеяло, подушку, наволочку, кружку с ложкой, четверть куска мыла (хозяйственного) и:

— Распишись за все! Следующий!

Доктор:

— Венерическими болели, в псих. больнице лежали, хроническими болезнями страдаете?

Только начал перечислять, как:

— Санитар, пишите: близорукость, сколько? Минус 5, а остальное врет! Ты свое рыло в зеркало видел?

Это уже мне, а не зеку-санитару.

Снова та же камера-транзитка. Присел на нары, смотрю по сторонам — вокруг стриженые морды, у всех заботы, никто никого еще не напрягает.

Дверь распахнулась настежь, сержант с бумагой в руках:

— Кого назову, выходи с вещами на коридор и садись на матрас!

Остался один, как сирота, одинешенек. Хлеб кем-то оставленный на батарее, мой сахар на бумажке, матрас и остальное барахло... И я. Через час, примерно, пришли и за мной. Женщина-прапор.

— Сидишь?

— Сижу, гражданин начальник...

— И долго сидеть еще будешь.

Шутка. И на том спасибо. Все радость.


Пошли по коридору, решетка, а за нею дубак. Открыл и закрыл, дальше идем, снова решетка, а за нею... Правильно — дубак, но и лестница. Вверх. Первый этаж. Решетка в коридор. Мимо. Второй этаж. Решетка. Мимо. Третий этаж.

— Стой!

Стою. Женщина-прапор нажимает кнопку звонка. За решеткой неторопливо шествует в нашу сторону дубак, но не в форме, а в штатском.

— Кого привела, Зинка?

— Кого дали, того и привела! Открывай давай! Корпусной у себя?

— Так точно, товарищ генерал!

Мы вошли в ярко освещенный коридор. С обеих сторон железные двери, выкрашенные в зеленый, с глазками, кормушками (форточки в двери), номерами. Стены окрашены в темно-серый цвет. Тюряга...

— Стой!

Стою. Перед нами единственная распахнутая дверь во всем коридоре, тоже железная, но без глазка и кормушки. Мой прапор, некрасивая тетка лет тридцати, игриво повела задом:

— Товарищ майор, подследственный Иванов доставлен. Куда прикажете определить?

Корпусной, маленький мужик лет сорока и лысый, при виде нас заулыбался:

— Политический говоришь?

— Да, гражданин начальник.

Корпусной глянул в папку, лежащею уже перед ним:

— Спецприемники, сухарился, наколки имеются. Однако... В тридцать шестую сажай.

Сердце екнуло. Судьба определена, впереди камера, а там ... Спасибо Витька-Орел, но одно дело теория, другое практика. Главное — не повестись (не показать испуга).

Прошли по коридору до конца, до глухой стены, где окну полагается быть.

— Стой! Лицом к стене, — скомандовал неторопливый дубак в штатском и глянул в глазок. Потарахтел ключами и распахнул дверь:

— Заходи, — и туда:

— Принимайте очкарика.

Дверь за моей спиной с лязгом захлопнулась.

Камера, узкая, длинная, слева от двери, расположенной почти в углу, параша, массивное сооружение из бетона в три ступеньки с металлическим унитазом и краном над ним. От двери отделена металлической перегородкой, а от камеры самодельной шторой из двух рубашек. Прямо — стол, на нем бачок и вдоль стола с обеих сторон скамейки, а на них люди, играли в домино, бросили, глаз не сводят с меня. В камере жарко, все в трусах, по мокрым татуированным телам пот бежит. На правой стене "телевизор" висит, на левой шконки стоят. Девять двухъярусных шконок. Пустая одна — рядом с "парашей", наверху. "Умру, но не лягу" — внезапно для себя решаю я. На шконках, вверху и внизу, люди и тоже смотрят на меня. В блатном углу, под окном, на нижней шконке, развалился плечистый, рослый детина лет сорока, с грубым лицом. Рылом. Ну, хватит, пауза затянулась, пора начинать представление.

Прохожу, кладу матрас на пол рядом со столом, улыбаясь во весь рот, сажусь на скамейку и:

— Всем привет! С транзитки. Основная 70. Плюс 198, 209, Но не бомж, просто много катался по стране. По делу с кентами, одиннадцать человек всего. По малолетке не тянул.

Рослый детина резко сел на шконке, опустив босые ноги на пол. Его плечи, грудь, руки и торчащие из синих, длинных трусов, ноги, были густо покрыты синевой — история всей его уголовной жизни в наколках. Уставившись на меня, спросил:

— Не разу ни чалился?

Я догадываюсь о смысле вопроса.

— Нет, первая ходка. А что?

— Так тут не общак, милок, а строгая (не первая судимость, а вторая и более)! А ты каким ветром?

Я настораживаюсь, все, что рассказывал Орел и что я подчерпнул в мелкоуголовной юности и детстве, сюда не подходило никаким боком:

— Ну... я знаю,.. начальству виднее, корпусной сказал сюда... что я брыкаться буду!

Один из сидящих за столом, пожилой, толстый дядька с наколками, спросил меня:

— Курить нету?

— Нет, я не курю.

— Так для братвы надо иметь...

Но снова встревает детина из своего блатного угла:

— Ну ты, Лысый, заткнись со своим куревом. Слышь, политик, дуй сюда, базар есть.

Я пересел на шконку к детине и нагло уставился на него. А лежащий на соседней шконке, уставились на меня. Первым начал блатяк:

— Меня звать Ганс-Гестапо. А тебя?

— Володька-Профессор (я вспомнил, и вовремя, свою старую, дворовую кликуху).

— Ты по фене ботаешь?

— Нет. Но и по помойкам не летаю. Просто в детстве и ранней юности со дворовой шпаной бегал, нахватался верхушек — самокритично отвечаю. Он продолжил:

— Расскажи о себе и кентах, они тут, на тюряге?

Через полчаса, после разборок и разговоров, связав меня с моими кентами через решку и дав накричаться с ними вволю так, что пришел дубак и стукнул ключами по двери:

— Кончай базарить! —

Ганс-Гестапо убедился — я не подсадной, не наседка (работающий на администрацию) и не внедрен под видом политика к нему в "хату", чтобы выведать все его уголовные секреты. Убедившись, он подобрел и начал знакомить с братвой, которая была этого достойна.

Напротив него лежал на шконке такой же рослый блатяк лет тридцати-тридцати пяти, по прозвищу "Капитан". Капитан и Ганс-Гестапо были грабители. Статья 145. Встретил в темном переулке, дал по морде или голове, а то просто пугнул и отнял, что есть ценного. И деру. Рвать когти. По фене грабитель — скокарь. Грабеж — скачок. Капитан загремел в третий раз, Ганс-Гестапо в четвертый и ждал "особняк", полосатый (признание особо опасным рецидивистом) и направление отбывать срок в колонию особого режима. А там — форма, роба полосатая, вот Ганс-Гестапо и шутил над собою:

— На курорт поеду, в пижаме буду ходить, не жизнь — малина! Только по ошибке курорт не в Крыму построили, а на Колыме! Видно перепутали — на одну букву начинается!

И хохотал.

Капитан был посерьезней и не так примитивен, но... и его лицо не было обезображено интеллектом, как написали в одной книге. Вдвоем Капитан и Ганс-Гестапо, и держали хату, как говорится на жаргоне. Были еще Лысый, Ворон, Матюха-Подуха, Шкряб. Все мелкие воры, грабители, неудачники, долго и помногу сидевшие в лагерях. Было и несколько человек по принятой терминологии — пассажиры. То есть случайные люди в уголовной среде. Я также относился к ним. Случайные в тюрьме. В камере строгого режима, на строгаче, они оказались, так как когда-то ранее, были судимы. Один дед пробыл на свободе аж 28 лет, но побил бабку, та сдуру в милицию, а те и рады стараться. И грозит деду в 69 лет до трех лет лишения свободы. Так он, дед, иногда даже плачет. А Ганс-Гестапо ржет:

— Не плачь, старый, найдем тебе новую бабку, с яйцами, но работящую! Ха-ха-ха!

Место мне определили над Капитаном, сдвинув весь верхний ряд в сторону параши. И даже приняли в семью. Семья в тюрьме и, как рассказывает братва, в зоне — это когда люди кентуются и хавают вместе. Помогают жить друг другу за счет других. Друзей в тюряге нет. Ганс-Гестапо так сказал:

— В тюряге кенты. Друзья на воле! Кто в тюряге другом называется — тот дурень! Друга трахнуть — как дома побывать!

И снова лошадиный смех.

А над самим Гансом-Гестапо молодой мальчонка (на вид) спит. И вниз редко слазит. Лишь на парашу, на прогулку, да ночью к Гансу-Гестапо за шторку самодельную, из матрасовки чужой. Капитан брезгует, в камере не положено (Ганс-Гестапо так решил), вот он, Ганс-Гестапо, один и наслаждается. Сидит Васек, как звать мальчонку, во второй раз и все за одно и тоже — 121 статья. Мужеложство. То есть петух по воле, со свободы. Ну, это его личное дело. Место свое он знает и ни кому нет до него дела.

Просто в камере его никто не замечает. Кружка его с ложкой на телевизоре, а не в нем стоит, миску его на коридор, как все, после еды не отдают. Живет себе и живет, ну и бог с ним.


Начались суровые тюремные будни. Подъем в шесть часов, в двери дубак ключами стукнет:

— Подъем, — крикнет и дальше пойдет. Вот все и спят. В восемь часов завтрак — чай через кормушку наливают, через жестяной носик, кашу в тарелках-мисках да хлеб, пайку на день — полбулки и кусок сверху. Братва, рангом пониже, хлеб да чай примет, кашу смолотит. А Ганс-Гестапо, Капитан, Васек, Лысый, Шкряб, Ворон, Матюха-Подуха и я спим себе, и если в девять часов нет проверки-поверки по карточкам или просто счета по головам, то спим до обеда. Так как на всей тюряге жизнь ночью кипит, а днем — так себе, еле-еле теплится. В обед — щи или еще какая баланда, приготовленная, как и в наихудшей столовой на воле не готовят, но жирно и горячо, а в камере тропики, пот прямо в миску капает-бежит, много баланды получается. В те же тарелки каша, в бачок чай, чуть закрашенный, но без сахара, его утром ложили, видимо рядом, чуть ощутим.

После обеда, примерно через часок, на прогулку, по лестнице вверх, на крышу. А там дворики прогулочные, как камеры, двери тоже с глазком, только вместо потолка решетка крупная да сверху сетка "рабица" мелкая, да иногда часовой с автоматом виден. Братва его попка зовет. Гуляет себе по мосткам над нашими головами и посматривает, чтоб не подтягивались за решетку и не переговаривались с другими двориками да записки-малевки-ксивы не передавали.

После прогулки — в камеру, ближе к вечеру ужин, домино, ленивая травля (рассказня), затем отбой. В 22 часа пройдет дубак по коридору, брякая ключами о двери, лениво покрикивая:

— Отбой! Отбой!

И начинается — тюрьма оживает. Для начала кормушки распахиваются. Да по всему коридору. И дубак, заглядывая в камеру, весело вопрошает:

— Что есть на продажу, уголовнички? Ганс-Гестапо, что имеешь?

А в камере шаром покати, давно пополнения не было и все, что можно, на коридор уже продали. Но выручает Ганса-Гестапо опыт и смекалка, да под нами хата, общак и причесать их Гансу-Гестапо как плюнуть. Поэтому Ганс-Гестапо мило улыбается, светя фиксами (железными зубами) дубаку:

— Попозже загляни, мил человек. Вот-вот подъедет.

— Но учти — фуфель не беру!

— Фуфель и не предлагаем! Как насчет штанов кримпленовых?

— А хоть новые?

— Муха не сидела! Ценник был, да потеряли и цвет самый модный — какава с

молоком!

— Посмотреть бы надо...

— Через часок подходи, и посмотришь, и пощупаешь:

Дубак отваливает к другой хате, а Ганс-Гестапо командует:

— Лысый, Шкряб, на решку, принимать будете и если оборвете — убью!

Лысый с обидой бубнит:

— Когда это мы обрывали, не гони, Гестапо, давай базарь лучше быстрее...

— Сам знаю, что делать!

И Ганс-Гестапо достает спрятанную в матрас деда-хулигана трубу длиной с метр, склеенную из газет зековским клеем. Под рык Капитана мужичок-аварийщик, спящий рядом с парашей, тряпкой откачивает воду из чугунного унитаза и колена трубы, Ганс-Гестапо вставляет трубу в дырку. Тюремный телефон в действии.

Братва, сидящая в советских тюрьмах в силу обстоятельств и гнета так поднатаскалась в изобретениях и ухищрениях, что дубаки с корпусняками на коридоре уже и удивляться перестали. И только особо яркие, неординарные случаи могут потрясти их ленивое воображение.

— Два шесть, два шесть, спите что ли, черти полосатые, — это Ганс-Гестапо начинает телефонный разговор с хатой внизу. Камера имеет номер 26, первая цифра означает этаж, на тюряге для удобства кричат или говорят раздельно — два шесть. Снизу мгновенно отзываются:

— Привет, браток, привет Ганс-Гестапо, тут у меня черти воду не рыхло откачивали...

Это держащий нижнюю, общего режима, хату, отзывается. Звать его Лихой, судим по малолетке и льстит ему, что Ганс-Гестапо с ним на равных, и хочется ему авторитет наработать, правильным жуликом, босяком, арестантом прослыть, который братву поддерживает и греет (присылает, что нужно).

— Слышь, Лихой, как там штанцы, грек выпрыгнул на них?

— Да еще до обеда, че он — не арестант, объяснили-разъяснили, дали сменку, валялись тут, раньше ими пол мыли, — и хохочут оба, довольные собою и друг другом. В этой жизни они как рыбы в воде. Хищные. Своя среда.

— Ну что нового, Ганс-Гестапо?

— К нам политика кинули, молодой, да начитанный! В детстве со шпаной вязался — грамотный.

— Так запрягай его романы тискать (рассказывать книги).

— Не, не тот номер. Хороший пацан, сам все понимает. Не левый, хоть и пассажир. Главное — мнение свое имеет и правильное. А у тебя что нового?

— Черный ушел, венчаться (на суд). Семерик вмазали!

— Эх, как его повенчали, ну гады...

— Мы его одели, как фраера и сидор собрали.

— Правильно, о братве надо заботиться. Первое дело... Бабки есть?

— Нет!

— А то у нас на коридоре можно пластилином побаловаться.

— Да ну! Может два пять подгонит, они имеют.

— В натуре (точно)!

— Точно!


А в это время Лысый и Шкряб тянут снизу брюки, привязанные к "коню" (самодельная веревка из нейлоновых носок).

— Осторожно чертила, руки из сраки!

— За базаром следи, сам дергаешь, рыло!..

Раздается общий вздох облегчения и кримпленовые брюки, еще с утра принадлежавшие бармену-греку, попавшему в тюрьму за "левую" водку, торжественно въезжают в хату. Ганс-Гестапо встряхивает их и приценивается:

«Кораблей» восемь, а Капитан?

Капитан заинтересовано отвечает:

— Может и десять, новье и модно…

Начинается торг с коридором. Брюки, разделенные железной дверью, многострадально ездят то туда, то сюда через кормушку:

— Да ты погляди — не на пуговицах, а на молнии. А тут тесемка белая, а тут, а тут буквы иностранные, ей, Профессор, читани...

— Сделано в Италии.

— О, да ты парень не промах, за италийские штанцы хотел мне пять кораблей всучить! Да за пять кораблей я сам в них на парашу ходить буду!

Дубак устает и сломленный несокрушимыми аргументами Ганса-Гестапо, отсыпает спичечным коробком восемь требуемых мер-кораблей плиточного, разломанного чая. Из большого пакета в подставленную газету.

Половина уезжает вниз и в хате начинается чифироварение.

Варят чифир (крепкий-прекрепкий чай) на газетах, сворачивая их трубкой и держа вертикально под дном кружки. Пепел обрывают, помусолив пальцы.

Кружку укрепляют на ложке или просто ставят на край нижних нар. Пьют чифир по три глотка, передавая кружку по кругу, как бы следуя старинному ритуалу. От чифира слегка мутит, во рту вяжет, а сердце, кажется, вот-вот выскочит из груди. Одним словом, тонус повышается и жить снова хочется.

Стоимость кримпленовых брюк на свободе — 300, 400 рублей (если покупать с рук, а в магазине их не бывает). Стоимость восьми кораблей чая (примерно 250 грамм плиточного чая) —98 копеек в магазине на свободе. Стоимость кримпленовых брюк в тюрьме —98 копеек. Брюки за 98 копеек! Большой бизнес — советская тюрьма!

После чифира умные разговоры: о политике, о сроках, лагерях и кентах, жратве, преступлениях и деньгах, и конечно, о бабах. О женщинах! О.., не буду уточнять, как еще могут назвать женщин так истосковавшиеся по ним мужчины. Ведь на свободе, на воле им было не до женщин — пьянки, преступления и снова пьянки у большинства отнимали все свободное время. Но зато теперь! Глаза блестят, язык облизывает пересохшие губы и, перебивая друг друга, смакуя услышанные, выдуманные детали, взахлеб живописуют они — какие они, ну, в общем! Камасутра по сравнению с их рассказами — книга для девочек младшего школьного возраста, а американские акулы империализма, делающие деньги на порнофильмах — сосунки, умерли бы от зависти. Вот фантазеры...

Ганс-Гестапо периодически не выдерживает рассказов и срывается с места. Сдернув сонного Васька с верхней шконки вниз, долго и старательно вошкается с ним.

Братва посмеивается и позволяет себе легкие колкости:

— Ну, Ганс-Гестапо дает, третий раз Васька будит!

— Так тому в радость...

— Не надорвался бы Гестапо...

— Ничего, привычный, глюкозы хапнет и по новой!..

Всеобщий смех. Простые нравы.

Немного погодя пришли бабки. И тоже на коне. Вся хата ложится спать — это одно из условий продажи пластилина-гашиша. Ганс-Гестапо долго шепчется с дубаком, клятвенно его заверяя:

— Бля буду, век свободы не видать, спят все! Да и нет наседок! Бля буду!

— На женском тоже одна хлялась, а потом спалили дубачку...

— Да ты че, равняешь меня с бабой, ну, командир, ты меня обижаешь!..

— Нет, не равняю, ну давай сделаем так...

И кричит на Ганса-Гестапо во весь голос:

— Ты что не спишь! В карцер захотел! Под молотки к корпусному!.. Мразь уголовная!

Ганс-Гестапо поддерживает его:

— Да ты сам мразь, дубак дранный, я на таких клал!

Шум и гам. Вмешивается голос корпусного:

— Что за шум, а драки нет? Кто тут снова хочет отгребстись? А!

— Товарищ майор! Ганс-Гестапо по новой бузит!

— Давай его на коридор, мы ему рога быстро обломаем!

Дубак в присутствии корпусного (так положено) открывает двери:

— Выходи, чертила!

— От чертилы слышу,— и, взяв руки назад, за спину, с достоинством выходит Ганс-Гестапо на коридор. Хлопает дверь, все давятся от смеха.

На коридоре слышно:

— Ты че не спишь, паскуда?

— Да голова болит, командир.

— Я тебе сейчас ее полечу!

Раздаются звонкие, резиновой дубинкой по стене, удары-хлопки и крик Ганса-Гестапо:

— Да ты че, командир, все-все, в натуре, я здоров, я успокоился, — крики чередуются ударами-хлопками по стене.

— То-то же, сажай его назад, еще в карцер опускать, напрягаться.

И улыбающийся Ганс-Гестапо входит в камеру, сжимая правую руку в кулак. Лишь дверь захлопнулась, как вся хата "проснулась". Капитан первый:

— Засвети цвет. Гестапо! О! Какой красивый кусман...

Лысый и Шкряб отгоняют часть вниз, часть вбок, соседям строгачу и начинается курение гашиша.

— Профессор...ты в Азии был...Средней...

— Был...два....раза...... и во ... всех..........столица...х...

— Ну, кайф…наверно анаша...там...анаши там...валом...

— Валом...

— Ну, держи пятачку... держи косяк ... а пятачку назад ... мне...У кайф... прибило ...

Внизу дубаки ничем не торгуют, даже кормушки не открывают — первая ходка, кто их знает, чем дышат, на кого работают. Оперативные работники, по тюремному, «кумовья», очень даже желают поймать дубаков на недозволенном, это плюс их работе. А строгачу проще: хаты поменьше, народ друг друга, в основном, знает, а в особых случаях, когда не чай, а водка, одеколон, наркота, то такие представления разыгрываются. Театр, цирк, и только.

Поближе к утру заплетаются языки, слипаются глаза, веки сами закрываются. Братва по одному расползается по шконкам. Еще одна ночь позади, а сколько впереди — один бог да прокурор знает.

— Слышь, Капитан, как думаешь, сколько мне отвалят?

— Не переживай, Профессор, все твои.

— Ну, а в натуре?

— Я думаю, трояк получишь. Ну, я спать.

— Я посижу...

Камера спит. Ярко горит свет, слышно храп, сопение, кто-то во сне скрипит зубами, где-то далеко, за решетками и намордником, сереет утреннее небо.

Я сижу за столом и думаю. Обо всем и ни о чем... Тюрьма. Впереди зона. Сколько дадут — неизвестно. Как там, на воле, лето все-таки. Как друзья.

Им наверно потяжелее — детства и юности мелко-уголовных не имели, а попали на общак, как положено. А там покруче будет... Пора спать.

— Подъем! — стучит по двери ключами сонный продавец пластилина и скупщик шмоток. Еще один день на тюряге. Спать.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.



Так неторопливо проходят друг за другом долгие, долгие пятнадцать дней. Меня не вызывают к следователю, к следаку, меня никуда не вызывают. Может быть, я умер, но об этом не знаю?

— Слышь, Ганс-Гестапо, почему меня не дергают.

— На измор берут, Профессор. Чтоб ты извелся и был как шелковый, мягкий как воск. А ты не бери в голову, веселее будешь!

— Да не беру, просто непонятно — тянут кота за хвост, тянут.

Иногда бывает разнообразие. То библиотека пришла на коридор — все такой же мордастый зек из хоз.обслуги принес рваные книги, без начала и конца. Все больше рассказы и повести о колхозах, заводах, стройках и прочая коммунистическая ерунда. Есть немного о войне, чуток исторических. Бесит, что нет окончаний, да и в середине порядочно вырвано. Ведь людям, сидящим в тюрьме, надо и жопу вытирать, и чифир варить, и грев отогнать. Да мало ли на что нужна советскому зеку бумага. Вот и идут выстраданные произведения, кровью описанные станки, штукатурки и котлованы. Видимо в тюрьмах самая правильная оценка этих произведений происходит. Ну их, в жопу. Не буду читать.

То в баню повели да через женский коридор. То-то крику было! Лысый в глазок заглянул и прилип, Ганс-Гестапо кормушку отпер (их днем только на защелку закрывают) и любезничает с какой-то похожей на обезьяну зечкой, а Капитан отстал и за руку, и за зад дубачку пощупывает и на ухо известно что нашептывает... Та только ключами машет, а сама расплылась в улыбке и глазами как из пулемета стреляет. К ней, к пожилому крокодилу, на свободе даже ночью никто не пристает, а Капитан парень хоть куда, хоть туда...

Ну а в бане и вовсе смех: вода горячая кончилась, братва лаяться стала, а зечара, по бане главный, решил сдуру войти и отбрехаться!

Если б дубаки не отняли б, быть греху. Ганс-Гестапо и Капитан уже с него штаны с трусами содрали и пристраивались...

А то еще пришел прокурор. Сел у корпусного в кабинете и давай весь корпус по одному дергать. И глупый вопрос задавать:

— Жалобы имеются?

— Имеются, гражданин начальник. Сижу в тюрьме, а хочу на волю!

Заглянул прокурор в список и в ответ:

— Против Советский власти плевать вздумали? За все платить надо! Суд разберется. По существу, по режиму содержания — жалобы есть?

Махнул я рукой:

— Нет, — и в камеру. А там гогот стоит. Ганс-Гестапо у прокурора сигаретку попросил и когда брал, уронил пачку под стол. Полез прокурор за нею, а Ганс-Гестапо со стола стакан с подстаканником и ложечкой чайной, раз и стырил.

— Ну, Гестапо, ты теперь чай как граф пить будешь!

— А вы как думали, я такой!

Неторопливо, долго тянутся дни в тюрьме. Медленно, медленно течет время...

Но на шестнадцатый день после завтрака все изменилось. Стук по двери:

— Иванов!

— Есть, гражданин начальник!

— Без вещей, через десять минут!

— Так точно!

Радость пополам с тревогой. Наконец-то, а то я уж думал, может, позабыли и сидеть мне вечно без суда, в этой хате, в этой тюряге.

— Готов?

— Готов!

— Выходи, руки за спину, не разговаривать, следовать впереди!

Идем. Ведет меня дубак не с коридора, а незнакомый конвоир, «выводной» по фене, как положено. Дубаки лишь охраняют.

Идем. Идем по коридорам и лестницам, дубаки открывают и закрывают двери и... Вот. Я на огромном, залитом солнцем, дворе. Где-то далеко видны макушки деревьев, где-то слышны звонки трамваев. Воля. Слезы навернулись на глаза, к горлу комок и ноги не идут... Конвоир молодой, чуть старше меня, сержант, взял за плечо и заглянул в глаза:

— Ты чего встал? Лето на дворе, а ты в тюрьме. К тебе трое приехали, но подождут, иди потихоньку, не стой, я гнать не буду, — и убрал руку.

Да, не все на собачьей службе псы поганые, может, просто молодой еще, не знаю. В нарушение инструкции заговорил со мною, про следаков сказал, по двору не гнал.

Если ты, сержант, читаешь эту книгу и помнишь (хотя вряд ли) стриженого очкарика по 70-й, с наглой мордой, то спасибо тебе. Не все собаки.

Вошли в следственный корпус, позвонив у решетки и предъявив бумажку. Поднялись на второй этаж, а народу здесь кишмя кишит. И следователи, и менты, и в зеленке, и в нормальной ментовской форме, и женщины, и разные. А вот, по-видимому, и мой кабинет.

— Стой, — сержант вновь строг и неприступен. Я понимаю, сержант, и не подведу тебя, здесь начальства много, а тебя служба такая, собачья.

— Подследственный Иванов доставлен!

— Давай.

Вхожу. Небольшой кабинет с одним окном. Обшарпанный стол, напротив него в метре стул, привинченный к полу. За столом мужик в штатском, лет сорока, мордастый, с седым ежиком. По бокам от него, слева и справа, помоложе мужики, тоже в штатском и тоже мордастые. И все улыбаются. Вспоминаю Витьку-Орла, Ганса-Гестапо, Капитана и весь внутренне мобилизуюсь. Так, друга встретили после долгой разлуки, ну еще давайте пообнимаемся. И точно — один из пристяжных вскочил, руки в стороны развел и ко мне. А улыбка во всю сытую морду:

— Володя! А мы тебя уже потеряли — то ты месяц на спецприемнике, то уже в Сизо.

— Да, езжу потихоньку, сам катаюсь, другие на месте сидят.

Они расхохотались. Сажусь на предназначенный для меня стул, смотрю на веселых мужиков. Те, насмеявшись и вытерев слезы, закуривают и предлагают мне. Не отказываюсь, помня наставления Гестапо, беру две, кладу в карман:

— Я потом покурю.

— Да бери всю пачку, — делает барский жест главный за столом и синяя плотная пачка "Космоса" исчезает в моем кармане.

— Ну, Володя, давай знакомиться. Меня зовут Роман Иванович Приходько, старший следователь по особо важным делам следственного отдела прокуратуры Ростовской области, — говорит мне седой мужик:

— Ясно?

— Да.

— Это мои помощники, Саша и Леша. Сейчас Леша нам чаек организует, а мы с тобою покалякаем. Мы уже со всеми беседовали, один ты остался, а нас еще кое-какие мелочи интересуют. Как ты насчет покалякать?

— Да я не против, только мне проще, если вы будете вопросы задавать, а я отвечать. Так мне удобнее, да и вам, я думаю.

— Ну смотри ты на него, Саша, как все он понимает! Я думаю — мы с ним сработаемся.


Я насчет "сработаемся" имею собственное мнение, но молчу. Толстый прапор, постучавшись, внес на разносе-подносе чай в стаканах. Леша, улыбаясь мне, как лучшему другу, спрашивает:

— Тебе с сахаром?

— Да, четыре пакетика, — решаю обнаглеть. Пролезло.

Пьем горячий чай и смотрим друг на друга. Что они думают — не знаю, а я, что им нужно. Попили, они покурили, я понюхал и началось.

— Ты, Володя, до того как познакомился с этими хипами, шпаной был и если б не они, не сидел бы сейчас здесь...

«Верно, я сидел бы уже давно и в другом месте», — думаю я, но молчу.

— Я думаю, ты нам поможешь кое в чем разобраться. Нам практически известно все, ну а мелочи всякие... Например, кто предложил печатать листовки?

— Не помню.

— Не крути Володя, некрасиво, такой молодой и склероз!

— Так ведь, гражданин начальник, пока я не встретился с хипами, то пил почти каждый день, а начал с 13 с половиной лет. Убей бог — не помню. Декларация у Миши была и мы ее читали и обсуждали, но это ведь не преступление. Леонид Ильич Брежнев ее подписал.

— Мало ли что он там сдуру подписал, а вы-то что полезли, — открыв рот, смотрю во все глаза на отважного следака и на его помощников: неужели не боится, что заложат. Помощники делали вид, что не слышали. Дела...

— Ну ладно, не помнишь, кто предложил печатать — бог с тобою. Ну, а кто предложил множительное устройство использовать?

— Не помню. Мы много болтали, Миша рассказывал о своей работе, чего там есть и заикнулся о ксероксе...

— А, так Миша предложил его использовать?

— Нет, кто-то из ребят, его обсмеяли, а потом все стали кричать, что, мол, неплохая идея.

— Как все? Ты вот, например — кричал?

Я решаю спрыгнуть с этого поезда:

— А я и не знал, что такое ксерокс, поэтому молчал.

— Как это не знал? Ты что — совсем дикий?

— Не совсем, наполовину. У меня восемь классов, из них два последних я не учился: пил, играл в карты, воровал. Ксерокс я увидел впервые на Мишиной работе...

Через два часа каляканья мы были на том же месте, откуда начали. Роман Иванович устал и, оттерев пот с умного лба, сказал мне:

— Ну, Володя, ты или дурак, или особо умный. Давай начнем сначала, попробуем по-новой.

— Давайте, гражданин начальник, я не против. Просто я не понимаю, не могу понять — я в сознанке, что помню — все как на духу рассказываю, но как я могу помнить, что со мной было полгода назад.

— Тогда все! На сегодня хватит. Оставим на следующий раз, но учти Володя, у меня терпение не бесконечно. Понял?

— Да, гражданин начальник, понял.

Выхожу в сопровождении другого конвоира и иду в родную хату. Через летний теплый двор...

В хате радостный крик — все, как дети, радуются пачке "Космоса". Расспросы: что, как, чего. На столе остывший обед, позаботилась братва. Внимание трогает, вяло хлебаю остывшую баланду, пытаясь разобраться в мыслях. Ганс-Гестапо трогает за плечо:

— Слышь, Профессор, снизу подогнали конфеты, «Батончики». Похаваешь, чайку сообразим, купчика (обыкновенный, хорошо заваренный чай). Умотали тебя, менты или ГБ приезжало?

Отвечаю нехотя, так как чувствую себя измочаленным, выжатым как лимон. Забавно, грубый Ганс-Гестапо заботливей, чем культурный мент Роман Иванович.

Похавав и хапнув купца с конфетами, заваливаюсь на шконку и почти мгновенно засыпаю. Последнее, что слышу — голос Капитана:

— Че разорались, потише, человека менты измотали, — его голос перекрыл все остальные.

Проснулся свежий и бодрый, сразу после отбоя. Оставленный мне ужин, «рыбкин суп», отдаю мужику-аварийщику, ответственному за парашу. Кстати, его тоже звать Володя. Но все его называют просто шофер. Это братве, по-видимому, очень смешно:

— Эй, шофер, рули сюда, наведи порядок!

— Эй, шофер, рули отсюда!

— Эй, шофер, че паранька грязная? Параньку любить надо, землячок!

Сижу на шконке, смотрю сверху на жизнь хаты. Несколько человек спят, Лысый и Шкряб играют самодельными картами в очко на носы. Карты склеены из газет. Клей сделан из хлеба: на кружку — наволочку и хлеб протирают сквозь нее, держит крепче эпоксидки. Краска — сажа от жженой резины, от каблука, водой разбавлена, а красная от серы со спичек. Края заточены об бетонный пол, поэтому и тусуют колоду не так как на воле — колоду пополам и одну половину в другую с легким треском. Ш-Ш-Ш. По тюремному карты — стиры.

— Себе не вам, говна не дам!

— Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз!

— Ой, мама, ходи прямо!

— Не ходи налево, тама королева!

— Туз не груз!

— Очко, пардон, ваш нос!

и с оттягом, от всей души, лупят друг друга в случае проигрыша.

Матюха-Полуха коллекцию разглядывает собственную, в коллекции той из газет, из случайных, неизвестно как попавших в хату журналов, женщины выдраны... И тусует их пятидесятипятилетний ценитель прекрасного, а глаза мечтательные. Ничего, что неяркая печать, ничего, что все одеты. Фантазия у Матюхи-Полуха богатая. Звать его Матвей, а прозвали так его вот за что: на одной командировке (лагере-колонии), бригадиру в драке ножом пол-уха отрезал и получил за это три года довеска (добавка к сроку). Лихой дядя!

Ворон с одним из мужиков, мужичков, в крест играет. Игра такая, в домино. Пара мужиков, недалеко от меня, на верхних шканцах, о чем-то негромко беседует. У каждого свое. Вон спекулянт лежит, задумался, в потолок взгляд устремил.

А внизу возня. Васек спит, к стене морду отвернул, что же там такое происходит? Свесил голову и вижу, — Капитан Гансу-Гестапо очередной портак колет. То есть наносит татуировку. Надо же — нашел свободное место. Интересно, что он ему колет? Спрыгиваю на пол и присаживаюсь напротив, на шконку Капитана.

— Не помешаю?

— Нет, валяй смотри, может в очередь запишешься, — шутит Гестапо, лежащий на брюхе. А Капитан, изыскав на сплошь татуированной спине место, быстро, одной тонкой иглой, контур рисунка пробивает. Так, понятно — очередной собор. Венчание (суд) впереди и решил Ганс-Гестапо подготовиться к этому событию. То-то Капитан купола не пробивает, боится Гестапо сглазить, все зеки суеверны. А вот и тушь втирать начал. Тушь в тюрьме самодельная, сажа от все той же жженой резины, мочой разбавлена, мочой клиента. То есть Ганса-Гестапо, поэтому и очень редко бывает заражение.

Насчет татуировок-наколок-портаков. Колются в советских тюрьмах и лагерях густо, много и от души — это давняя традиция и ее соблюдают. Кто хочет. Молодежь часто колет все подряд, без понятия и поэтому бывают казусы. И плачевные. Которые очень плохо кончаются. А люди уважаемые, авторитетные с арестантскими понятиями, босяки по жизни, жулики и блатняки, бродяги, колются, колют правильно, так как надо. Так как каждая наколка — это информация об ее хозяине. Как в армии погоны, петлицы, нашивки, эмблемы. Только глянул — и сразу видно: генерал танковых войск, капитан медицинской службы и так далее. Только глянул, и сразу видно: кто танкист, кто генерал, а кто петух.

Например собор. Собор означает венчание, то есть суд. Количество соборов означает сколько раз судим носящий с гордостью эти знаки. Количество куполов на соборе означает: сколько лет дал этот суд. Поэтому Ганс-Гестапо и не колет купола. Все впереди.

Роза на предплечье означает десять лет отбытых лагерей, червонец. Роза и воткнутый в нее кинжал — десять лет за убийство. Оскаленная пасть рыси — неисправимый. Крест с обвитой змеей — умер отец. Сердце со стрелой — не забуду любовь, месяц за решеткой — был в заключении, Кот с бабочкой (галстуком) — карманник, кот без бабочки — вор какой-либо специальности, гусар или девушка в гусарском метлике — насильник, судим по малолетки.

На коленях и ключицах колют звезды; жулики — двенадцатиконечные, пассажиры — восьми. Первые звезды именуют воровскими, вторые — фраерскими. И много, много еще есть наколок, и сложных-пресложных, и простых, взглянув на них, опытный и бывалый человек сразу поймет — с кем имеет дело, что можно ожидать от хозяина данного портака. Например, акула. Значит, этот человек по зоне в лагере, грузчик, акула — убивает по приказу более авторитетного. И сколько у него за плечами трупов — один черт да бог знает. Например у Шкряба, длинного, костлявого, с угрюмым лошадиным лицом, мужика лет сорока-сорока пяти, над правым соском голова акулы выколота. И глаза Шкряба как у акулы пустые, водянистые, я по телевизору у акулы такие видел. Да и какой он мужик, это у меня по вольной привычке вырвалось. Шкряб блатняк, акула...

Но вдобавок к наколкам имеются еще и подписи, аббревиатуры: «Не забуду мать родную», БАРС, ЗЛО, ТУЗ, СЛОН. БАРС — бей активистов, режь сук. ЗЛО — за все лягавым отомщу. ТУЗ — тюрьма учит законам. СЛОН — смерть лягавым от ножа. И много, много, много других. Есть и с политической окраской. Например "Раб КПСС". Но редко. За такое жестоко бьют и варварски выжигают какой-то кислотой.

Для того, чтобы описать все, надо монографию в нескольких томах написать, а перед этим многолетние иследования-описания проводить. Бывают наколки и с юмором. То на ягодицах чертей или кочегаров выколют, те уголь в топку подбрасывают, когда хозяин такой наколки идет. То вместо собора пассажиру за его же деньги на всю спину трактор выколют, под общий смех жуликов. А то следующее: у одного мужика в нашей хате, на груди, от плеча до плеча, красивыми, крупными буквами: «Не забуду мать родную, брата Кешу, сестру Клаву и соседа Матвея». Но это что! Братва рассказывала, что многим пассажирам колют короче, проще и веселей: «Не забуду мать родную и родное МТС (машинно-тракторная станция)» Пассажир, он и в Африке пассажир! И свое место должен знать. А нет — укажут.

Поэтому я и отказался от заманчивого удовольствия заиметь портак. А вдруг...

Капитан закончил пытать Ганса-Гестапо и тот побежал мыться на парашу. Смывать тушь и кровь. А там, подстелив одеяло, лежит страдатель и в трубу, в телефон, в трубу канализационную, слова любовные выговаривает. Ошизеть можно! Через парашу, через телефон тюремный, через ... и с женским коридором можно поговорить, вот они, страдатели и крутят любовь. Часто ни разу не увидев друг друга, довольствуясь лишь описаниями, чаще всего неправдивыми, четко выговаривают почти через всю тюрьму по канализационной трубе то, что говорят друг другу наедине. Но с тюремными отклонениями.

— Слышь, Катя, котенок, подыши, как под мужиком дышишь, — просит немолодой, изрядно потрепанный жизнью и тюрьмой, влюбленный. В ответ кокетливое и скромное:

— Да у меня немного было мужиков, я почти в этом вопросе неграмотная.

Искренне верю, кто ж на нее, обезьяну, на воле внимание обратит. Если только по пьянке, хором на какой-нибудь малине (притоне) пропустят. Но это несильно развивает в вопросах любви. Но влюбленный настаивает:

— Ну подыши, радость, котенок мой, — но не успевает получить просимое через парашу, так как Ганс-Гестапо бесцеремонен, тем более не с семьянином, не с блатяком.

— Брысь с параши, ишь присосался к телефону, помыться надо, —и подкрепляет свои слова легким, но ощутимым пинком в оттопыренный зад.

Влюбленный торопливо кричит любимой:

— Я тебя Катя, позднее позову, здесь по важному делу параша потребовалась!

А Катя в ответ:

— Я позднее спать буду, с Нинкой, если ты такой!.. —

но в ответ на ее слова, прямо в телефон, льется струя мочи. Это неромантичный Ганс-Гестапо готовится к акту с Васькой. Смешно и грустно. Цирк, одним словом.





ГЛАВА ПЯТАЯ




Судьба и КГБ занесли меня в тюрягу. А я привык бродяжничать и мне скучно. И никуда не деться от этой скуки и тоски...

— Профессор, ты че такой грустный? Слазь со шканцев, тисни роман.

Это он просит роман какой-нибудь рассказать. Я славен, как сильный, много знающий книг, рассказчик. Но помню совет Витьки-Орла, что нельзя давать садиться на себя ни в чем, иначе будут ездить и тогда, когда у тебя нет настроения. Станешь штатным и просто будешь обязан. Иначе по бочине или по рылу. Никто тебя не заставлял, а назвался груздем — полезай в кузов. Закон тюряги. Пока я держусь правильного курса и рассказываю, когда считаю нужным. Иногда рву на любом, понравившемся мне месте повествование и заявляю:

— Все! Кончился роман.

Иногда есть настрой тиснуть, а я не рассказываю. Иногда убиваю главного героя. Иногда смешиваю несколько разных книг. Иногда развиваю неглавную сюжетную линию. Одним словом — первые литературные опыты. Первые шаги в деле писательства.

— Неохота, Гестапо, я сегодня грустный и печальный, — отвечаю я. Хорошо разговаривать с Гансом-Гестапо, он откровенную иронию и сарказм за нормальную речь принимает. Даже Капитан иногда улыбается, слушая мои изыски. А тому хоть бы что — кажется Гестапо, что все так разговаривают.

— А хошь, я тебе грусть развею? Как насчет жженки? Кровь забурлит и печаль убежит!

Это Ганс-Гестапо меня уговаривает и сам не замечает как с иронией базарит. Я держу стойку:

— Жженка? Ну если жженка поможет...

— Поможет, поможет! Слазь. Сейчас Лысый со Шкрябом и организуют.

Трещит чья-то матрасовка, отрывают от нее полосу шириной в две ладони. В кружку, на дно, сахара в палец. Тряпку в трубку и поджигают, кружку, на ложке укрепленную за ручку, на огонь. Запузырился сахар, пожелтел. Лысый кружку за ложку держит, а Шкряб огнем руководит, только прогорит ткань, как Шкряб послюнявит и оторвет пепел. Ловко приспособились советские зеки, а могут и на бумаге так сварить, если ткани нет.

Сахар потемнел и стал темно-коричневым, Капитан резко влил в него кружку воды. Зашипело на всю хату, вкусно запахло жженкой, похожей на кофе. Зашевелились спящие, повели носами сидящие за столом и на шконках. Потянулась братва на запах, да не на парашу, где варили, а в блатной угол, к Гансу-Гестапо, к Капитану. В двери стукнул лениво дубак:

— Опять дымите?

В ответ веселое:

— Не мешай спать, отбой кому была, — и дружный общий смех. За окном ночь, спит страна, но не спит тюрьма.

Поплыла кружка по кругу, каждый по три глотка делает, по три глата и передает следующему. Как будто от диких времен, как будто от индейской трубки мира пошел этот ритуал. Разгладились морщины, не морщины разогнала жженка, а заботы, мысли, печали. Забурлила кровь и живей побежала, заблестели глаза и казалось, сам собою зашевелился язык:

— В одном царстве, в одном государстве, жил вор. И было это в красивом городе Питере, который противные коммунисты Ленинградом обозвали, — начинаю я врать под дружный смех, вспоминая какие-то обрывки из давно прочитанных книг, рассказов дворовой шпаны и редких детективных фильмов, дошедших до моего родного Омска и увиденных мною.

Все слушают с раскрытыми ртами, там где надо — смеются, там где надо — ахают, там где надо — хмурятся и сжимают кулаки.

Эх, как сладостно иметь столь благодатных слушателей. Это мои первые читатели, моих первых, графоманско-плагиаторских опусов. Я благодарен вам за все — за взаимность, примитивность и желание быть обманутым, лишь бы красиво, необычно, не как в жизни поганой...

— И убежал вор тот, Димка-Генерал, с чемоданом брильянтов за бугор и открыл на Флориде казино, а советские менты с Интерполом не дружат и не могут его найти на необъятных просторах нашей самой лучшей в мире Родины, — заканчиваю я повествование под общий радостный смех, переглядывание и возгласы:

— Ну, Профессор, в какой книжке только вычитал!..

— Голова, ядрена вошь!..

— Кайф, чемодан с брильянтами, казино!

— А мент, лопух, на крыше остался...

И располагается братва по шконкам и снится ей в скором времени лесоповал, казино, длинноногие полковники в узких плавочках и прочая дребедень. За окном серая дребедень, за дверью сонный дубак.

Еще один день, еще одна ночь, день да ночь — срок прочь... А впереди не видно ни хрена!


Просыпаюсь от кипежа (шума). У Лысого кто-то ночью стырил деньги. Вот он и разоряется:

— Ну крыса, найду — убью, падла ложкомойная, петушара драная!..

Ганс-Гестапо его успокаивает:

— Да найдем твои бабки, найдем. Ты вот что скажи — че ты их приныкал от семьи? Тут подсос, голяк, ничего нету, а у тебя крыса полтинник тырит?..

— Да я, я не че, я хотел на именины, так и прикупить с коридора!

— Ну какой ты экономный, а когда у тебя именины, лысый черт?

— За базаром следи, Гестапо, какая разница, когда именины, бабки стырили, крысу надо искать, а то все покрадет, — и по новой орет на всю хату:

— Кто последний спать ложился?!

Я решаю не ждать, когда на меня покажет какой-нибудь любитель социальной справедливости и, не слезая с нар, заявляю:

— Последний лег я! Но никаких бабок я не тырил! Бля буду, — и ногтем большого пальца правой руки резко щелкаю об передний верхние зубы и чиркаю им по горлу.

Все оторопело глядят на меня. Первым очухивается Капитан:

— Ну если он божится, я ему верю. Давай начнем качать (разбираться).

Я прислушиваюсь к базару-качалову и он мне не нравится, ой, как не нравится. Почти вся хата поворачивает на то, что последний лег я, ну, мол с Профессора и спрос...

Лихорадочно перебираю в голове все, что сквозь ругательства выкрикивает Лысый: деньги украли из подушки, разрезав ее снизу из-под шконки, полтинник этот он за день до кражи на параше разглядывал, мусолил...

— Сраку что ли подтереть хотел? Миллионер хренов! — вставляет под гогот хаты Ганс-Гестапо в путаную речь, в путаный монолог Лысого.

— Да ты че, я прикидывал — че на именины брать будем, — вяло отбрыкивается Лысый и вновь начинает голосить:

— Крыса в хате, искать надо, убью, бля, в натуре, ну падла, ну пидарас!..

Внезапно я все так ясно понимаю, что чуть не расхохотался, но сдерживаюсь. Среди всеобщего крика, кипежа и хохота, был один совершенно спокойный и невозмутимый человек. Как будто все происходящее его не касалось. И он был так невозмутим и спокоен, что явно переигрывал. Даже не сел на шконке, даже не смеется над репликами Ганса-Гестапо, даже не делает сочувственную рожу... Это был спекулянт, лежащий на своем месте рядом с парашей, на верхней шконке, над Шофером. Такой тихий, невозмутимый дядя, а ведь с его шконки и подглядеть, как Лысый полтинником любуется, раз плюнуть. Ну, сука, а тут на меня бочку катят, раз не спал — значит, и стырил. Ну, тварь, держись!

А хата орет, распаляется, следаками им быть — цены бы им не было. Не спал? Значит — ты украл! Ты — вор!

— Послушай, братва, я вам сон расскажу! Мне сегодня сон приснился, — пытаюсь влезть в базар.

— Ну ты погляди на очкарика хренова, сны рассказывать нам вздумал, сказочник чертов!..

Я понимаю, что мне их не переорать и перехожу к решительным действиям. Спрыгнув со шконки, негромко говорю Гестапо:

— Слышь, Ганс-Гестапо, я знаю, кто стырил бабки. Заткни хату и перекрой двери.

Хозяин хаты рявкает:

— Заткнулись все, ну !— и в хате становится тихо. Гестапо продолжил:

— Шкряб, — и смотрит на меня, я киваю в знак согласия.

— На дверь. Остальные умерли — Профессор кое-что рассказывать будет.

Шкряб перекрыл двери, я глянул на спекулянта и понял до конца — не ошибся. Следы легкой тревоги и небольшого волнения были явно налицо. На лице у бывшего невозмутимого дяди.

Я начал:

— Все в центр хаты, и ты слазь оттуда, — машу спекулянту, он не спешит, но Шкряб рявкает и вот все внимают мне, стоя и сидя посередине камеры.

— Ночью я проснулся, под утро, и пошел на «парашу». Где я сплю, все знают и, идя по хате, я вижу всю хату, все шконки. Так вот за столом никого не было, а в одной шконке не было одного человека...

Я замолчал и уставился на спекулянта. Тот не выдержал моего экспромта:

— Врешь, паразит, ты спал! — заорал спекулянт и осекся. Капитан схватил его за плечо:

— Где деньги, тварь?

— Да я не брал, что вы, ребята, кому верите, да я!..

Ганс-Гестапо ударил кулаком наотмашь по рылу спекулянта:

— Бабки, петух, бабки давай, крыса, козел горбатый, ну! — и ткнул его растопыренными пальцами в глаза.

Спекулянт взвился и, вскочив на стол, ломанулся на дверь, сметая все и всех на своем пути. Но в дверях стоял Шкряб, в синих, по колено, трусах, костлявый, длинный, весь в разводьях и наколках. Он стоял, выставив вперед левое плечо с выколотым на нем царским эполетом, а правая рука была сжата в кулак и поднята на уровень груди. Раздался звук удара и спекулянт отлетел под ноги братве...

Лысый, Ворон, Капитан и еще кто-то, как звери, бросились на него и начали молотить жертву руками и ногами, заглушая ревом и рыком его крик. Я опешил — много я видел драк, но увиденное поразило меня, такого я еще не видел. Мне не было жалко спекулянта, с волками жить, по волчьи выть. Но звериная злоба поразила меня до глубины души.

Спекулянта мне не было жалко — ведь если б кражу сперли бы на меня — то Ганс-Гестапо первый бы кинулся. И ничего тогда не помогло бы. Нравы в советских тюрьмах просты. Крыс в тюрьмах и лагерях не любят.


Крысы — те, кто крадет у своих. Воры и грабители особенно трепетно относятся к своему имуществу. Вот парадокс. И крысятничество особо наказуемо. Раньше, при Сталине (по рассказам старых зеков) — резали. Но позже, по ряду причин резать стали меньше, а больше насиловать, опускать, петушарить, пидарасить.


Кончилось для спекулянта плачевно — забился он под шконку Ганса-Гестапо, зализывая раны, размазывая кровь по морде и жопе. Штаны его Капитан зашвырнул туда же. Спекулянт клюнул на простую мульку (обман). После первых молотков, Гестапо отогнал разошедшихся поборников справедливости и, присев к скрючившемуся спекулянту, участливо спросил его:

— Признайся, что брал, отдай бабки и дело с концом! Че, мы звери...

И спекулянт признался и отдал полтинник. Первым был торжествующий Ганс-Гестапо, затем вся семья, семьянины. Я отказался, сказал, что, мол, на него не стоит. Ганс-Гестапо посмеялся:

— Ничего, отсидишь первую пятнашку (пятнадцать лет) — на забор встанет, если там написано будет жопа.

Деньги забрал Гестапо, сказав, что на чай для семьи и хаты. Лысый не стал спорить.

Самое поразительное для меня, что за весь кипеж и расправу над спекулянтом из коридора никто не заглянул, не стукнул об дверь, мол, тихо там. Видимо, дубаков это не интересовало. Это не чай, не штаны и не деньги.

Но было продолжение. На другой день, когда привели на прогулку, спекулянт встал на лыжи (убежал с камеры).

Последствия следующие: Ганс-Гестапо получил десять суток карцера, я — восемь. Но для меня было еще продолжение.

Сам корпусной отвел меня к куму (зам. начальника СИЗО по оперативной работе, начальник стукачей). Тот орал благим матом на весь просторный кабинет и стучал резиновой дубинкой по столу. Я с легкой тревогой следил за нею.

— Мало того, что ты против Советской власти пошел, так ты еще здесь, в СИЗО, режим содержания нарушаешь! Кто тебе позволил следствие устраивать?! Ты что — администрация?! Если что-то пропало в камере, нужно обратиться к корпусному! Ты что, правила режима содержания ни разу не читал?!

— Нет, гражданин начальник!

— Ты что?! С луны свалился?! Во всех камерах на стене висит, а ты не читал?

— Я не заметил!..

— А ты еще и издеваешься!

Дубина участила удары по столу, а я удвоил бдительность. Наконец кум устал орать и стучать по столу.

— Ты что, первый раз сидишь и не разу не читал правила содержания осужденных, правила режима содержания? — сыронизировал кум.

— Да, я первый раз на тюрьме.

Кум вытаращил глаза и широко раскрыв рот, уставился на меня. По-видимому, я сказал какую-то глупость.

— Да ты, да, а как, что ты делаешь в хате строгала! — закричал по фене кум — Как ты там оказался?!! Да ты знаешь, что это тоже нарушение режима содержания?!

Дубинка так и мелькала, стуча по столу. Я устал следить за нею, я устал от крика кума.

— Гражданин начальник, я сам не мог сесть туда, куда хочу. Куда меня посадили — там и сижу. Куда вы меня посадите — там и буду сидеть. Я подследственный!

Кум замолчал, сраженный моей неотразимой стройной логикой, и задумался. Помолчав, крикнул корпусному:

— В карцер его, восемь суток мерзавцу.

И я пошел в карцер.

Это была маленькая, сухая, теплая камера, несмотря на то, что находилась в подвале. Размеров восемь на шесть моих средних шагов, она была совершенно пуста. В ней не было даже параши. «По-видимому, она не понадобится» — мелькнуло в голове.

Потянулись долгие восемь суток. Трижды в день меня кормили, давая все также, но ровно половину. Хлеба давали чуть меньше полбулки. «Фунт» на жаргоне, по фене. Дважды в день водили на оправку, в туалет. И все. Даже «подъем» и «отбой» мне никто не кричал. Не слева, ни справа в карцерах никого не было, тишина, отсутствие какого-либо занятия, все это создавало благоприятную обстановку для сумасшествия. От безделья, от ничегонеделанья, от незнания куда себя деть, я чуть не сошел с ума. Совсем немного осталось... Я оторвал даже пять пуговиц от зековской куртки, в которую меня переодели перед карцером (включая такие же штаны и резиновые тапочки). И начертал какую-то игру на бетонном полу. На следующий день плохо видимая игра стиралась и я чертил новую, так как прежнюю не помнил. Последние два дня я провел в отупении, даже отказался от одной из оправок. Просто лежал на полу. Голова была пуста...

Лязгнула дверь и в обратном порядке произошло мое превращение из могилы в жизнь.

Переодевшись в родные шмотки, в сопровождении дубака (как всегда), поднимаюсь я в родную хату. Перед нею встречает меня корпусной:

— Собирай вещи и дуй отсюда, мразь политическая!

Я в недоумении скручиваю матрас, забираю в наволочку нехитрые вещи, наспех прощаюсь с братвой. И выхожу в коридор. Вновь судьба неясна и тревожна, что впереди — неизвестно...

Иду в сопровождении дубака, прижимая к груди матрас. Решетка, лестница, второй этаж... Идем по нему в противоположный конец, сворачиваем в узкий коридор. Здесь всего несколько дверей.

— Стой!

Гремят ключи, распахивается дверь с номером 21 — и я в новой хате. Да, это не прежняя хата, это что-то другое.





ГЛАВА ШЕСТАЯ




Большая камера, восемнадцать двухъярусных шконок вдоль стен, в два ряда, посередине стол, скамейки. Верхний ярус сплошной — между шконками вертолеты (деревянные щиты) лежат. И народу — как тараканов, плюнуть некуда. Кто-то пялится на меня, кому-то глубоко безразлично, заняты своим делом, читают, базарят... Молодежи немного, больше среднего возраста, тоже полуголые, в трусах или трико. Татуированы не густо, первая ходка, первая судимость.

Кладу матрас на пол рядом со столом и оглядываюсь, а из блатного (а их в хате два) левого угла раздается ожидаемое и знакомое:

— Слышь, земляк, ты че там топчешься? Канай сюда — базарить будем!

Протискиваюсь мимо мужиков, парней, мимоходом вижу нормальную, доброжелательную улыбку. Отвечаю тем же.

А вот и они — хозяева жизни, хозяева хаты. На главном месте развалился невысокий, плотный, с бородкой шкиперской и густо татуированный блатяк лет двадцати двух-двадцати пяти. Маленькие темные глазки из-под кустистых бровей смотрят недоброжелательно. Как все в хате, одет в трико. Напротив, на соседней шконке, уселись аж четверо и тоже не сводят с меня глаз, но смотрят по-разному: облокотившийся на подушку явно хозяин шконки, плечистый парень в тельняшке с голубыми глазами, смотрит откровенно враждебно. Сидящий рядом, длинный, костлявый, тоже молодой, лет двадцати пяти, смотрит спокойно, с полуулыбкой. А двое с краю, явно из подпевал, не имеют своего мнения, поэтому и морды у них то злые до смеха, то доброжелательные до глупости.

Присаживаюсь в ногах у бородатого:

— Всем привет. Меня подняли с трюма (карцера). Оттянул восемь суток. А до этого сидел в три шесть, поймал крысу, вот кум и опустил в трюм. Был в семье Ганса-Гестапо. Сижу по 70.

Все слушавшие открыли рты и уставились на меня, а бородатый, усмехаясь, спросил:

— А че ты делал на строгаче?

— Я откуда знаю, куда посадили — там и сидел.

— А ты не свистишь?

Я решаю показать зубы, так, немного:

— А что, хата связи не имеет, подкричи, отошли малевку конем, сразу все видно будет, кто да что. Ганс-Гестапо еще в трюме, ему десять дали, но в хате семьянины есть — Ворон, Капитан, Лысый, Шкряб, Матюха-Полуха.

Бородатый издевательски смеется:

— Ну и кликухи у братвы, я такие не слыхал, интересно — где они тянули и кем жили?

— Вот у них и спросишь. Где мне лечь?

Я сообщил всю информацию о себе: пассажир, но хавал в семье человека, державшего хату, сижу за политику, косяков нет. Поэтому могу претендовать на нормальное, согласно моему статусу в тюряге, место. Тонкая штука табель о рангах. Бородатый в ответ:

— Связь у нас после отбоя, подождем, да и с местами напряг в хате...

Внезапно вмешивается длинный, со спокойной улыбкой:

— Ну ты Тит загнул, если он не лепит горбатого, то не дело держать его без места, а если туфта — то всегда со шконки сдернуть можно.

Тит нехотя слазит с насиженного места, шлепая тапочками и почесывая бороду, идет определять меня. Остановившись посередине хаты, лицом к правой стороне, к правому ряду шконок, машет рукой:

— Сюда ложись, третьим на два места. Народу переизбыток, — и уходит к себе в угол.

Мужики принимают матрас и стелют его поверх своих, благо мой тонкий. Следом я отправляю наволочку и поднимаюсь сам. Усевшись на выделенное мне жизненное пространство (не обширное), я оглядываюсь. Слева от меня сидит огромный, толстый, бородатый детина, весь в буграх мышц, лет сорока. Я с опаской протягиваю ему руку:

— Володя-Профессор.

Он несильно пожимает и басит в ответ:

— Леша.

Я решаю пока воздержаться от более близкого знакомства. Справа сидит мужик молодой, лет тридцати, с наколками, говорящими, что у него малолетка за плечами. Глаза были веселые и хулиганистые.

— Санька. За бабу. Изменила, я ее и прибил маленько. Следак базарит — копыта откинула мол на кресте (больнице). А я в ответ, так, может, лечили неправильно... — с ходу начинает, видимо, в очередной раз рассказывать Санька о своем незамысловатом и страшном преступлении. Ложусь, закидываю руки за голову и делаю вид, что слушаю внимательно. А сам гоню гусей. «Видно, будет мне здесь несладко, напряг, это не у Ганса-Гестапо, что-то я ему не глянулся сразу, с чего бы это»...

Мои мысли прерываются с появлением длинного, выбившего мне место. Легко запрыгнув наверх, он уселся и, улыбаясь, сказал:

— Давай, политик, знакомиться. Семен, — и протянул руку. Я пожал ее:

— Володя-Профессор.

Семен сразу взял быка за рога:

— Я еще ни разу не разговаривал и ни разу не видел живого политика. Расскажи, за что тебя взяли?

Я опешиваю от такого не принятого в тюряге базара. Семен понимает и поправляется:

— Здесь ушей много, — и поводит головой направо и налево, имея в виду хату и жильцов:

— Так ты расскажи, что можешь, что хочешь, что тебе не повредит.

Я быстро соображаю — не будет ли мне хуже, решаю, что нет и начинаю повествование.

Снизу, из угла, басит Тит:

— А ты сюда спускайся, нам тоже интересно послушать!

Гляжу на Семена, тот улыбкой и жестом предлагает — пошли и мы, спускаемся вниз.

Рассказ свой я заканчиваю арестом и тут не жалею ни красок, ни эмоций, ни эпитетов. Слушают с открытыми ртами, затаив дыхание. Как дети...

— Все.

В ответ нет только аплодисментов. Сверху, сбоку, со спин сидящих на шконке напротив Тита, отовсюду видны головы благодарных слушателей. Я купаюсь в лучах славы. Но на землю меня возвращает голос Тита:

— Ты так в кайф базаришь. Будешь у нас рассказчиком, — внезапно, для меня, решает он.

Я отвечаю:

— Что значит будешь? Когда у меня есть настроение — я расскажу, приколю, что-нибудь, если найдутся слушатели, если нет — я что, обязан?

— Да ты че? В натуре?! У нас здесь у каждого обязанности есть, я о хате беспокоюсь, а вон Кешка с Поросятником коней гоняют, Ванька парашу обслуживает. Одним словом — штатное расписание. Как на корабле, да, Боцман, — и захохотал, обращаясь к крепышу в тельняшке, вновь угрюмо смотрящего на меня и потирающего кулаки.

— Я на корабле не был, у меня такого косяка нет, я в армии не служил! Да и здесь не армия, а тюряга. Рассказывать я никому не обязан и не должен. А если кто-то в черти залез, я-то причем!

Тит выкатил глаза на мое отбрехивание, видимо нечасто такое он встречал:

— Ты че, в натуре, нюх потерял?!

— Я его и не имел. Я никому не должен, ничего и никому. Если должен — скажи прямо где, когда, кому. Постараюсь ответить.

Тит пугает меня взглядом, собираюсь со словами, Боцман трет кулаки, братва давно разбежалась по шконкам и в углу повисла зловещая тишина.

Разряжает, частично, обстановку Семен:

— Ну ладно, Тит, правильно он базарит, не все черти, есть и мужики...

— Да какой он мужик! Ему лет двадцать. Или в пацаны или в черти.

— Здесь не малолетка, Тит, мужики тоже нужны, — продолжает уговоры Семен. Тит угрюмо замолкает, а потом изрекает:

— Иди, Профессор, но подумай — тяжело тебе жить будет, против общества идешь!

Я решаю промолчать. Залез наверх, отдыхать. Я знаю — это не последний бой и впереди еще много боев, и я должен выдержать. Иначе... Иначе я сам себя уважать не буду. Но интересно, чем я Титу так сразу не глянулся? Что я у него такого украл в этой жизни. Может мы в другой жизни, раньше встречались?

После обеда, который в этой хате происходил своеобразно (из-за переполненности): часть ела за столом, часть на шконках, начался второй раунд.

Хату повели на прогулку, и как рассказывал Витька-Орел, эти застоявшиеся жеребцы затеяли веселую игру в "слона". В кратком описании это следующее: посередине прогулочного дворика скамейка, без спинки, вделанная в бетонный пол. Один из жеребцов становится руками на нее, оттопырив в сторону зад. Это слон. Все остальные прыгают на него с разбегу и зависают, зацепившись, за что могут. Ведущий бегает вокруг и кто заденет землю, застукивает его. И застуканный становится слоном. А слон — ведущий...

Я отказался играть, Мне не хотелось быть слоном и не хотелось уподобляться веселому жеребцу. Тит выкатил глаза:

— Ты че? В натуре? — скуден запас слов и низок интеллект у Тита:

— Ты че?! У нас все играют.

— Я не хочу. У меня с детства спина болит, остеохондроз.

— Ну так вылечишься!

— Нет. Я не хочу быть инвалидом.

Опешивший Тит отходит от меня. Из игры выбывает и Леша, мой сосед по нарам. Титу это не нравится, мое поведение дезорганизирует массы. И он начинает рычать:

— Ты че, кабан? У очкарика спина болит, а у тебя голова что ли?!

Леша нехотя возвращается в игру. Интересно, такой здоровый, а побаивается Тита.

Прогулка длится час, и целый час веселились и играли воришки, грабители, хулиганы. И очень весело веселились.

После прогулки от продолжения разговора о пользе игр на свежем воздухе меня спасает вызов к следаку.

Просидев в кабинете пару часов и не рассказав ничего нового и тайного, покидаю разочарованного Романа Ивановича с помощниками. Следствие топчется на месте: у нас нет связей, у нас нет контактов с аналогичными группами на Западе и в Союзе, центрами в Америке, нет рации, оружия, денег, подрывной литературы (кроме изъятого листка с "Декларацией прав человека") и ничего нету подрывного. Или хорошо замаскировались, или дурим следствие, или... Бред, и я один из действующих лиц этого бреда.

Иду впереди конвоира, руки сложил за спиною, впереди хата с Титом. Заболел бы он что ли или помер.

Лязгнула дверь и я дома. Горько, но правда. Лежу на шконке, перевариваю ужин и готовлюсь спать. Ночная жизнь этой хаты меня не касается. Я в стороне.

— Отбой; — гремят ключи по двери и на минутку воцаряется тишина. А потом снова, по-прежнему.

Тит басит из угла:

— Слышь, очкарик, малевку отправили, ну если что!..

Я не ведусь и не отвечаю. Я чист, как лист протокола, еще неисписанного. Я засыпаю...

— Подъем! — гремят ключи по двери. Тит еще не ложился спать, хотя вся его семья дрыхнет без задних ног.

Завтрак. Тит лично принимает миски с пшенной кашей, пайки и передает дальше, балагурит с дубаком, смеется над баландером.

Ганс-Гестапо никогда не снизошел бы до кормушки во время раздачи хавки. Забавно.

После завтрака, снова лично, Тит отдает грязные миски на коридор, по-новой мило шутит с дубаком. Забавно и поразительно!

Идя спать, Тит остановился возле нашей (одна на полтора человека), шконки:

— Сегодня этапный день! Ты не играл вчера — будешь играть сегодня с этапом. Игры легкие, спина не заболит!

Я дипломатично промолчал, имея собственное мнение, основанное на знаниях, почерпнутых от Витьки-Орла и Ганса-Гестапо.

Промолчал, но задумался. Мужики, оживая после ночи и завтрака, занялись кто чем. Кто-то в домино играет, кто-то письмо пишет, кто-то на параше сопит да бумагу мнет. На строгаче нельзя на парашу идти три раза в день: в завтрак, обед, ужин. В остальное время отлить можно, даже если кто-то жует, а отложить — надо крикнуть, если невтерпеж:

— Придержи челюсти, я на минутку! Или еще что-нибудь в таком роде. А на общаке строже: ни отлить, ни, тем более, отложить нельзя, если кто-то хавает. Берегут нравственность прошедшие малолетку, как бы не зашквориться (морально не замараться)!

Насчет этапов. Дважды в неделю во всех советских тюрьмах происходит действо: снизу из транзита (а он всегда или в подвале, или в полуподвале находится) прибывших из КПЗ поднимают и распределяют по камерам. Конвейер в действии. В Ростовской тюрьме это вторник и четверг.

Ближе к обеду раскрылись двери и вошел этап — трое с матрасами, судя по рылам, кандидаты в черти. Они заранее напуганы самим фактом ареста и привоза на тюрьму, а прошлым, видимо, по уголовным меркам, нечего гордиться. Молодые, лет по двадцать с небольшим, судя по одежде - пролетарии.

Все в хате оживляются. Тит тянет их к себе и начинаются расспросы: что, кто, откуда, за что? Я оказался прав — без уголовного прошлого, двое за хулиганку (коллективом побили одного за ни за что), третий за кражу фотоаппарата у приятеля. Встретились в транзите, даже на КПЗ сидели отдельно. На воле все трое пахали: на заводах, на стройках. Пролетарии...

Тит сообщает:

— По законам тюряги, если нет клички, нужно прыгать на решку и просить у тюряги кликуху!

Я об этой прелести знал еще от Витьки-Орла и поэтому с первого шага в тюрьме представлялся как Володя-Профессор. Ни у кого и мысли не возникало, что я использую еще школьное прозвище.

Один за другим лезут придурки на решку, под общий смех и кричат, как научил их Тит:

— Тюрьма, тюрьма, дай кличку вору.

А тюрьма откликается, а тюрьма старается, а тюрьма хохочет!.. Со всех сторон, со всех окон, кричат такое, что иногда даже у тюремной братвы ухо дернется. А выбирать можешь сам. Да еще Тит напрягает, поторапливает:

— Ты чего не выбираешь? Забор горбатый тебе не в кайф, не нравится?!

И хохочет. А угрюмый Боцман, за убийство какого-то мужика сидящий, кулак потирает...

Поневоле выбирать быстрее приходится. Вот и дала тюряга клички так называемым ворам: Длинный, Кость, Киргиз. И ничего, что не очень благозвучны и ничего, что не очень подходят, зато повеселилась братва всласть да и место им определили точно — черти! Ни один уважающий себя босяк, арестант, жулик или мужик не полезет на решку, на посмешище всей тюряге, кличку себе просить. Так начинается дорога вниз, неотвратимая дорога. В тюрьме дорога только вниз. Выше чем назвался сразу — никогда не поднимешься. Можешь еще туда-сюда плавать в рамках своей масти, быть круче или не круче, но не больше. А черт, он и в Африке черт!

А вот и дальнейший цирк, дальнейшее опускание в глазах хаты: по одному кладут на лавку и мокрым полотенцем трижды лупят по сраке, приговаривая:

— Будь Длинным! Будь Костьей!

Ну, а на последнем Тит разошелся и, видя, как Киргиз морщится, слыша удары и видя кривящиеся лица, сдерживающие крик, предложил более льготные условия:

— Не три раза, а один, не через штаны, а через, без всего, — под общий смех и кривые ухмылки объясняет Тит жертве:

— Не мокрым полотенцем, а рукой...

Затаила хата дыхание, а дурак этапник:

— Согласен, — польстился на легкость условий. И вновь заухмылялась хата, заухмылялись все, кто прошел малолетку, и криво заулыбались те, кто на воле со шпаной знался... Только мужики-пассажиры нипричем, непонимающе смотрят, как скользит прямо на глазах Киргиз, прямо на дно скользит. Ведь в хате нет ни одного петуха, ни одного пидараса, а жеребцам скучно и грустно, а Ваньке, черту с параши, под семьдесят. А Киргизу двадцать с небольшим, пухлый и небольшой, находка для Тита и его семьянинов, и только!

Спустил Киргиз штаны с трусами и лег поперек лавки. На морде удовлетворение написано и спокойствие...

Тит же трусы приспустил и членом по ягодицам, по булкам на жаргоне, раз и провел. Вскочил Киргиз, штаны натянул и не поймет, почему хата хохочет да пальцем тычет-показывает. Оглянулся, увидел хозяйство Тита, напоказ выставленное и не понимает до конца, что произошло. И обиженно протянул:

— Ты че? Рукою договаривались...

— В оче не горячо? А ты не промах — знал на что соглашаться. Понравилось?

Киргиз в недоумении и не знает, что сказать. А Тит гнет свое:

— Так ты со стажем? Где дно пробили'

— Я не понимаю...

— Я не понимаю, когда вынимаю! Ну так оставим на потом, после отбоя поговорим...

И, приведя себя в порядок, подмигивает Боцману. Тот хмурит брови и вглядывается в лицо Длинному:

— Что-то твое рыло мне знакомо... Ты где на воле жил-пахал?

— На тракторном, — отвечает с опаской спрашиваемый. Боцман делает зверское лицо и орет:

— А, сука, так это я тебя около кинотеатра с повязкой видел, мент поганый! —и заносит кулак.

Длинный шарахается, сбивая скамейку (всеобщий смех) и внезапно для себя колется:

— Да я всего несколько раз выходил, но ни кого не задерживал, и не к кинотеатру, а к парку, — потихоньку начинает понимать, что взяли его на понт, на туфту. Семен (кстати, то не имя, а кличка) усмехаясь, успокаивает жертву:

— После отбоя поговорим, тихо и спокойно. Кто из нас не без греха. Я например, в пионерах был.

Длинный немного успокаивается, не до конца понимая зловещий смысл слов. А я более пристально вглядываюсь в лицо Семена. Я думал — он добрее, человечнее. А это всего лишь маска. К тому же вспоминаю, по какой он сидит, слышал мельком. 102. Убийство. Подробностей не знаю.

Третий, Кость, еще ни на чем не поймался и не провинился. Всем сообщают, что они приняты на тюрягу, прописаны и вечером, после ужина состоятся игры. И мне участвовать там предписано.

День прошел без происшествий, кроме мелких недоразумений. Места этапникам не дали, мол потом, Киргизу посоветовали кружку не ставить в телевизор, а хранить при себе. Тарелку его, после обеда, на коридор не отдали, а положили возле параши...

И только Киргиз не понимал: куда все катится, что в конце. Попытался сесть за стол, в домино поиграть — оттерли. Он не понимал, что над ним уже висит невидимый несмываемый знак — пятно на всю лагерную, да и не только лагерную, жизнь. Отверженный, неприкасаемый, а попросту, по-советски — петух. Насилуют в советских тюрьмах не в связи с наклонностью русского народа к гомосексуализму. И не в связи с традициями, бытующими в народе. Судя по рассказам старых зеков, началось это где-то после 1960 года и приняло лавинообразный характер, размах. Просто свидание с женою (если она есть) одно в год, скучно, интеллект низок, резать, как раньше, стали меньше, потому что стали добавлять срок и существенно. Вот и насилуют, лишь был бы повод или причина. А если нет — всегда можно придумать.

На прогулке вновь все веселились, лишь я стоял один в сторонке. Титу пока не до меня, есть и поинтересней объекты. Скорей бы вечер и бой...

После ужина этапников посадили за стол. Тит пригласил и меня:

— Давай Профессор, играть садись!

— Я не хочу.

— Что? — Тит от такой наглости поперхнулся и уставился на меня, сидевшего на верхней шконке. Я неторопливо слез и повторил:

— Не хочу.

— Да у нас все играют, играли и играют. Это традиция, ты че — против общества?!

Я пожал плечами и пустил в ход последний, наиболее весомый аргумент, припасенный напоследок:

— Послушай Тит, здесь на тюряге, есть хата, где вставших на лыжи содержат. Называется обиженка. Говорят, там традиция трахаться в сраку. Так вот, если меня кумовья туда посадят за что-нибудь, я тоже должен этим заниматься? Ну извини, у меня свое мнение.

Тит сраженный логикой и терминологией, молчит, открыв рот, а я, битый, опытный волк (в собственном представлении), решаю подсластить пилюлю, пустить леща (похвалить польстить):

— Послушай Тит, ты настоящий арестант и босяк, ты третий раз чалишься и правильно по этой жизни живешь, и не мне, пассажиру, тебе, жулику и блатяку, указывать, что правильно, что нет. Есть черти, есть мужики. У меня косяков нет, я в жулики не лезу, ну и не надо меня гнуть. Ты умный, Тит (это я душой покривил) и все сам знаешь.

Тит расхохотался:

— А ты правильно подметил, я шучу, я веселый. Я просто тебя проверял — правильный ты или гнилой, — хохочет Тит, а глазки злые. И на последок решил проверить — не отдаст ли у меня. Махнул рукой на сидящих за столом и ждущих своей участи, жертв:

— А эти что ли хуже тебя? Играть сели...

— Не знаю, может хуже, может нет. Но у двоих судьба на рыле написана. И ты ее знаешь.

Тит подмигивает мне заговорщицки и отстает от меня. Я подозреваю, что на время. Ничего, живы будем — не помрем.

А за столом разворачивается цирк. Смысл тюремных игр лишь один — позабавиться всласть, поиздеваться, поглумиться, поставить на свое, чертячье место, того, кто должен это место занимать. Много игр придумано на малолетке, много на общаке и ни одна на строгаче. На строгаче люди с понятиями, посерьезней, но главное не это. Просто на строгаче уже все социальные роли распределены. И дорога только вниз...

Сначала играют в свадьбу. Перед каждым игроком кружка и спрашивают; ты жених на собственной свадьбе и что будешь пить — водку, пиво, вино? Глупая жертва выбирает — водку. И ему наливают полную тюремную пятисотграммовую кружку воды, благо в кране ее завались — пей до дна, родимый. И в независимости от выбора — вино, водка, пиво, в кружке будет все та же вода, до краев. И снова пьют женихи...

Киргиз, Длинный, Кость допились до того, что и Титу, и хате надоело. Боцман говорит ответ:

— Жених на свадьбе не пьет! — и гогочет. Впервые вижу, как он смеется. Семен, подпевалы и многие в хате тоже заливаются смехом.

Но цирк не кончен, бал в разгаре. Пиджак Ваньки-черта на голову, смотри в рукав — это телескоп, увидишь звезды. А Ванька в это время в грязный, из под мусора, бачок, воды набирает и Семен ее в рукав опрокидывает... Что же ты землячок, рукав с телескопом перепутал?. Повнимательней надо бытъ!

Другого под шконку, веник в руки — покажи, как шахтер уголек рубит. И старается, артистом ему на воле быть, а не чертом в тюряге. Хохочет Тит с братвой и изрекает:

— Видать в кайф под шконкой да веником махать, быть тебе, Кость штатным поломоем.

Вот и определена судьба на долгие годы — шнырем по тюремному, уборщиком. Ну не самое страшное на тюрьме. Есть роли и пострашнее к погорше...

Длинного ставят на верхнюю шконку, внизу, на полу, шахматы расставлены, играть в шахматы с Титом будет. Глаза завязывают на совесть, шахматы убирают, приготавливают матрасовку, держа ее натянутой в руках. Прыгай земляк и пусть земля будет тебе пухом! Не прыгает Длинный, категорически отказывается. Надоел Титу балаган, других удовольствий хочет, Боцману и Семену подмигнул, те подпевалам и:

— Давай братва, повеселились и спать. Давай, давай, ложись по шконкам, — разгоняют хату семьянины Тита и только некоторые не понимают, что случилось и почему им командуют спать, когда веселье в разгаре.

Но вот и все улеглись. Костъ в обнимку с Ванькой возле параши, Длинный наверху, но тоже неподалеку, рядом с паранькой.

Киргиза Тит в проходняк зовет и началось... Сначала уговоры, рассказы, что все равно в глазах хаты и всей тюряги — он шкварной, петух. И ничего, что не трахнули, достаточно того, что было. И никто не узнает, камера спит, и никто не будет напрягать Киргиза, а иначе Тит его на общак отдаст... Всей хате на расправу, на растерзание. А вперемешку с уговорами и рассказами о судьбе его, Боцман делает зверское рыло и так рявкает, что кровь в жилах стынет и поневоле Киргиз льнет к Титу:

— Че это он, а, Тит?

— Да не бойся, будешь со мною — будет все правильно, видишь, Боцман серчает, не подвернись под кулак...

Наконец найдено компромиссное решение: Киргиз один раз попробует спариться с Титом и если ему (Киргизу) не понравится, то больше не будет. Придурок, наивный или хитрый, не сразу сдается? Кто его знает? Боцман изгоняется из проходника, шконка завешивается шторой из матрасовки...

Затем Боцман, Семен, подпевалы. Плачет Киргиз, лежа под шконкой около параши. Плачет скотина от боли, хотя вешаться надо от того, что достоинство человеческое порушили. Но такие понятия не для его ума. И не знает он еще всего ужаса своего положения. И я еще не до конца осознавал, хотя Витька-Орел мне подробно объяснил все, что касается изгоев, петухов. Но одно дело объяснение, другое самому увидеть. В лагере и тюрьмах таких просто называют — животное. И в этом слове все сказано: и отношение к нему, и положение его.

А через часок и очередь Длинного пришла. Повязку носил? Дружинником был? Ментам помогал? А в тюрягу зачем сунулся? Снимай штаны падла, козел!..

Били не долго, Длинный быстро сломался и снова Тит за штору, вместе с ним. Силен Тит, далеко ему до Ганса-Гестапо, но силен! Следом семьянины, а тут и хата "проснулась" и кое-кто еще польстился...

Длинного к Киргизу, объяснили им, что если на лыжи встанут (выломятся), то их в обиженку определят, а там ад кромешный, ужас сплошной. Но выбирать вам самим. И выбрали...

Забылись собачьим сном, поскуливают во сне, повизгивают. Хата занялась обычной ночной жизнью. Я засыпаю...



ГЛАВА СЕДЬМАЯ




У меня разнообразие. В моей скучной, монотонной жизни. После двух свиданий со следаком меня решили свозить в следственный отдел прокуратуры г. Ростова-на-Дону. Зачем — сам не знаю, но приятно.

Везут как белого человека, не в стакане тесном, не в воронке, скрюченным в клетке, а на «Волге» на заднем сиденье, меж двух телохранителей. Правда, стиснули они меня от души, да на руках наручники поблескивают... Но это мелочи по сравнению с мировой революцией.

Вот и приехали. Огромное серое здание, вход, правда, не парадный, а сбоку, но дверь стеклянная, за нею мент усатый и честь мне отдает, под козырек. Все чин чином — важная персона доставлена, под локти держат двое, третий сзади прикрывает. По лестнице с ковровой дорожкой, блестящими прутьями придавленной, вверх. Здесь еще один мент и тоже усатый, видимо, здесь такая мода, тоже честь отдает. Проходим за массивные стеклянные двери. Ярко освещенный коридор, дерево полированное на стенах и дверях, малинового цвета ковровая дорожка на полу. Стучат мои телохранители в двери с номером 243.

— Да!

— Подследственный Иванов доставлен по вашему требованию!

— Введите.

И меня вводят. Небольшой, но с роскошью обставленный кабинет. Холодильник, телевизор, радио, вентилятор, сифон... Чего только нет для плодотворной работы Романа Ивановича Приходько, старшего следователя и так далее. Ну, конечно, есть и стол, и сейф, и кресел со стульями хватает, а на полу ковер красивый, зеленое вперемешку с темно-красным. Живут же люди, а у меня в хате на полу асфальт, стены белые, шубой покрытые. Это когда бетон в беспорядке накидан. В творческом. Чтоб не писали и жизнь медом не казалась. На свободе некоторые дома с фасаду так отделывают, да...

Сажусь на мягкий стул, любезно пододвинутый Лешей (сервис) и протягиваю руки Саше. Снимает Саша наручники и улыбается. Рад мне, гостю дорогому, и наверно, если была бы душа, то, наверно, от души. А так просто скалится, рот есть, что не улыбаться.

Роман Иванович на меня отечески смотрит поверх очков, ждет терпеливо, пока я устроюсь поудобней. Ну все, командир, поехали.

— Я тебя, Володя, вызвал сюда вот для чего, — начинает следак:— Мы сегодня проведем следственный эксперимент и ты будешь главным действующим лицом.

«Вот спасибо» — думаю я, но молчу.

— Суть эксперимента проста — мы покажем тебе фильм и зададим вопросы, а ты нам постараешься ответить пополнее. Все ясно?

—Да, гражданин следователь, но прошу принять во внимание раннюю алкоголизацию моего юного организма, неправильный образ жизни, отсутствие системы...

— Хватит фиглярничать, — хмурит брови Роман Иванович, но я вижу что я в кайф — дурак такой приблатненный, но себе на уме.

Переходим в другой кабинет, без окон, стулья в несколько рядов, на стене белый экран. Персональный кинотеатр и в кино ходить не надо. Подаю голос:

— А кино — детектив?

— Детектив, детектив, — успокаивают меня.

Мы усаживаемся, гаснет свет, стрекочет аппарат. На экране буквы: «Оперативное мероприятие N 22». И пошли кадры!.. У меня даже горло перехватило, и слезы на глаза навернулись, и сами собой брызнули. На экране я, волосатый и усатый, с друзьями хипами винишко пью и умные разговоры веду. Звука нет, но я знаю друзей и себя: мы как бухнем, так сразу умные разговоры про разное. Философия, хиппи, история... А сидим мы в скверике, в марте по-моему, лужи, листья старые валяются, а как снято, в кайф. Хорошо! А какие мы красивые — штаны-клеша, куртки самодельные, волосы по плечи, усы. У Сурка бородка курчавится. Эх Сурок, Сурок...

А это что такое — мент появился, не было мента, я б мента запомнил! А вон что, к менту человек в штатском и что-то в нос. Раз! Мент и побежал, куда ему указали. Не мешай хипам сухарь бухать да КГБ кино снимать. Вдруг хипы не просто бухают, а заговор учиняют. Хорошо...

Хорошо бухать, когда тебя КГБ охраняет. Но лучше бы нас мент спугнул, мы б по кустам побегали, нам привычно. И не было бы ничего — ни тюряги, ни кино этого, ничего не было б...

Экран погас, вспыхнул свет, Роман Иванович с разговорами лезет:

— Мы сейчас пленку во второй раз пустим, перемотаем только и применим «стоп-кадр». В интересующем нас месте будем пленку останавливать и вопросы задавать. Ясно?

— Ясно, — через силу отвечаю. Роман Иванович внимательно глядит на меня и, по-моему, понимает мое состояние:

— Леша, принеси чаю крепкого, с лимоном, и сахара побольше, как Володя любит.

Надо же, заботливый какой! А на душе кошки скребут и так плохо...

Пью чай, жду. Свет погас, экран вспыхнул.

— Стоп, — гремит в темноте голос Романа Ивановича, черти б его взяли.

Фильм застыл. Замерли на вечность хипы. Остановилась история... На экране я, собственной персоной, в одной руке лист бумаги, в другой стакан. Читаю. Красиво выгляжу.

— Что за бумага?

Я без труда вспоминаю:

— Стихи. Я, когда мы в Ташкенте были, у приятеля переписал, вот и читаю.

— Точно стихи? А, например, другие ребята, совсем другое говорят. Чьи стихи, помнишь ли, хотя б немного?

В памяти легко всплывают строки и я декламирую их вслух:

Шум и гам в этом логове жутком,

Но всю ночь напролет до зари

Я читаю стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт...

— Что это за блатяга? — подает голос Саша. Роман Иванович одергивает дикаря:

— Не блатяга, а Сергей Есенин. Классику надо знать, Саша.

Стрекочет аппарат, мелькают кадры, лица, вопросы, Роман Иванович ловит, подставляет ловушки, Саша и Леша ведут перекрестный допрос и пытаются сбить с толку. Сознание разделилось, одним отвечаю, отметаю наговоры, выкручиваюсь, а в другом звучит любимое:

— ...Пой же, пой, на проклятой гитаре

Пальцы бегают в полукруг,

Захлебнуться б в этом угаре,

Мой последний единственный друг!..


В тюрьму привозят вечером, выжатого как лимон, и, казалось, постаревшего лет на десять.

Даже Тит, глянув в лицо, ничего не сказал, кроме:

— Ужин на столе. Обед не достоялся.

— Я не хочу, спасибо за хавку, — и падаю на шконку. Проваливаюсь в никуда.

— Подъем! — гремит над ухом, как показалось. С трудом раздираю глаза. Мне кажется — спал я час от силы. Ох и умотал меня Роман Иванович, черт его дери... Нехотя глотаю завтрак и заваливаюсь по новой.

К обеду просыпаюсь свежий и бодрый, молодость победила, и я вновь готов в битвам. Как гладиатор.

После обеда — прогулка, но я лишен удовольствия смотреть игру в «слона». Меня — к следаку. Видимо, конвейер ускорил движение.

Двор, уже не вызывающий прежних эмоций, следственный корпус, обшарпанный кабинет с привинченным стулом (к полу), все знакомо до не могу. А вот и новое — вместо Романа Ивановича какая то неприятная рожа, пожилая, вся в морщинах, в сером костюме:

— Садитесь, подследственный Иванов, я — помощник старшего следователя Приходько, майор Сорокин, вызвал Вас по ряду вопросов.

Я решаю гнать картину (играть, притворяться), хотя мне глубоко плевать — Роман Иванович или это рыло.

— А где мой уважаемый Роман Иванович? — с нескрываемой издевкой спрашиваю я.

Рыло с неприязнью смотрит на меня и отвечает:

— Это Вас не касается. Вопросы здесь задаю я, Вам ясно?

— Ну и задавай. Сам задавай, сам отвечай. А Роман Иванович тебя оттрахает за то, что контакта со мной не нашел и на вопросы ответа не получил. Понял?

Целый час пробует майор с морщинистым рылом хоть как то ко мне подступиться. Я даже глаза закрыл, чтоб он мне не мешал думать. Хорошо думать под бубнящий на одной ноте голос, как под шум моря... Я даже чуть не задремал.

Прервал мои думы и дремы голос дубака:

— Встать! Руки за спину! Следовать впереди!

Я иду в хату. Я одержал еще одну маленькую победу. Она мне не нужна, она мне ничего не даст. Но приятно и последствий я не боюсь.

Воодушевленный победой, вхожу в хату. Братва уже пришла с прогулки и меня встречает Семен:

— К следаку вызывали, Профессор?

— Да.

Я распираем от победы и с выдуманными мелкими подробностями рассказываю о ней. Я не замечаю, как оказался в проходе у Тита, как сам Тит лично вручает мне КРУЖКУ с чифирем! Я держу ее как знамя, которое лично водрузил над крепостью. Тит, Боцман, Семен, подпевалы добрая половина хаты, затаив дыхание, слушают меня. Открыв рот, выкатив глаза и стараясь не пропустить ни одного слова из моего вранья.

Разошедшись, я великодушничаю:

— Ладно братва, у меня настроение, если будете слушать — тисну роман про золотой ключ, про воров настоящих!

— Будем!, — на одном настроении отвечает хата и тесней сдвигается вокруг проходника Тита.

И забыты следаки, преступления, за которые придется отвечать, заботы, боль, печаль, обиды... Дымят сигареты и самокрутки, слышно сопение и скрип шконки... А над всем этим:

— И не смогли менты поймать Графа и бежал Граф на Запад загнивающий со своим золотым ключом, и раз в год ломает голову все Интерполо — кто это выставку брильянтов выставил, кто это банк пустой оставил, но нет у них ответа, потому что советский вор самый сильный вор в мире!

Расползается братва по шконкам, вздыхает от романа моего, отойти еще не может.

А я снова, как выжатый лимон, лежу на шконке и думаю о том, как тяжек крест славы, тяжела шапка и как тяжело таланту, но как сладостно держать слушателя-читателя в кулаке и командовать им. Раз — и плачет он, раз — и смеется он, раз... А все ты, все это — ты!

Разрушил мой розовый мир Тит, все тот же противный Тит:

— Слышь, Профессор, мы еще чифир сварили, слазь, хапнешь с нами да еще приколешь что-нибудь.

Я придумываю ответ. Сам, без Витьки-Орла, без Ганса-Гестапо. Прощайте, учителя, я вырос и выучился, спасибо за науку:

— Послушай, Тит! Я завтра, на завтраке, баландеру кашу на рыло вывалю и в карцер уйду. Приду, снова баландеру на рыло баланду и снова карцер-трюм! И как думаешь — почему?

Тит, ворча, уходит в свой проходняк, Семен громко, на всю хату встречает его:

— Слушай, Тит, пусть рассказывает, когда хочет. Зато в кайф!

— Пусть, — нехотя соглашается Тит. Я снова победитель. Усыпанный невидимыми лаврами, засыпаю на шконке, под храп соседей.

— Подъем! — гремят ключи по двери. Еще один день позади, еще один день впереди. А сколько их впереди?..

— Отбой! — гремят ключи по двери. Еще один день позади, еще один день впереди. А сколько их впереди?..

Пролетело несколько дней. Я сбился со счета, я не считаю дни, зачем? Туманен берег и видать ни зги... Вызывали пару раз к следаку, на это раз к Роман Ивановичу. О рыле морщинистом и моем бунте ни одного слова, ни намека. Когда конец и что в конце, неизвестность. Скука и тоска...

Тит успокоился, по отношению ко мне, жизнь вошла в свое русло и по-тюремному, у меня кайф. Ем, сплю, когда хочу — травлю, тискаю роман.

Но сегодня этапный день и всеобщее оживление. Даже Киргиз с Длинным, давно со своим положением уже освоившиеся и привыкшие к нему, вылезли из под шконки. Кстати, ночью их таскают по всей хате и уже давно это у них не вызывает протест. Может они от рожденья отмечены этой печатью — гомосексуалист, а зеки выделяют их среди серой толпы? Не знаю. Но думаю, ответ проще: низок интеллект, не вложены понятия (хотя бы извращенные) о достоинстве, самоуважении, резко снижены барьеры, отделяющие человека от животного, и вот результат. Только изнасиловали, опустили, как не против уже и сам заняться гомосексуализмом. Я вынужден буду еще часто возвращаться к этой теме. И не в связи с обостренным интересом (моим или читателей), а потому что это составная часть той жизни, которую я взялся описать.

А вот и этап. Тоже трое, но сразу видно — не чета прежнему этапу. Первым вошел в хату худой, красивый, на вид очень юный парень, с пышной шапкой темных волос и большими темными глазами. Он был одет, не смотря на жару, в черный костюм, темно красную рубашку и домашние тапочки. Уверенно смотрит по сторонам, чувствуется, что он здесь как рыба в воде. За ним мужик лет пятидесяти, плотный, одет в синий рабочий костюм и сапоги. Под мышкой, кроме матраса, еще телогрейка. Взгляд равнодушный, спокойный... И он не первый раз в этих стенах. Забавно, его на общак. Третьим вошел юркий мужичок, явно работяга, наверно за жену или чего по пьянке натворил... Пассажир, одним словом.

Молодой этапник, первым вошедший в хату, бросил матрас около стола и, уставив куда то взгляд, улыбаясь непонятной, немного бессмысленной улыбкой, пошел, выставив вперед правую руку. Навстречу ему поднялся сидевший на нижней шконке, тоже молодой арестант, по кличке Гусь. Гусь улыбался так же, как этапник.

Сойдясь, они пожали руки и долго их трясли, пристально вглядываясь друг другу в лицо, все так же загадочно улыбаясь. Я вспомнил, где видел такие улыбки. Иногда у своих друзей-хиппов, но чаще, и намного, в Средней Азии, у местных анашистов.

Первым нарушил затянувшуюся паузу этапник:

— Мы не знакомы? Я тебя на воле не встречал, милейший?

Странно было слышать такую архаичную речь от молодого зека в тюряге.

— Нет, мы не встречались, меня дразнят Гусь.

— Меня — Костя-Музыкант. Ты — щипач, на резине работаешь, с росписью? — началось настоящее толковище, большинству непонятное.

— Нет, на резине, без росписи. Чисто щипаю. А ты?

— Я на резине вообще не работаю, щипаю без росписи и подтяга, и с чердака беру, и солидняка снимаю, и котлы сбить могу. Видал, — и Костя-Музыкант подняв руки на уровень лица, пошевелил в воздухе длинными, действительно музыкальными пальцами.

— Кормильцы-поильцы. А тебя на чем повязали?

Оживленный разговор был прерван громким недовольным голосом Тита:

— А че — представляться не надо?

Этапник глянул через плечо, совершенно не ведясь:

— Представляться? Я что, у хозяина на распределении? — и отвернулся к Гусю. Тит, опешив, зарычал:

— Да есть традиции, обычаи!..

Костя-Музыкант быстро ответил:

— Традиции? Третий раз в этих стенах и впервые слышу об этом, милейший. Расскажите поподробней — кто их установил и когда? Кстати, насчет традиций. А вы в игры играли, уважаемый? — и хитро, с издевкой, посмотрел на Тита.

Тит, Боцман, Семен молча вытаращили глаза, подпевалы исчезли, а этапник продолжал:

— Меня знают и на малолетке, и на общаке, и на строгаче. Ростовская кича — мой дом родной. А ваше рыло я вижу так первый раз. Где вы чалились, по какой, если не секрет, венчались и сколько пасок оттянули? С кем хавали, кто командировку держал? Почему молчите, милейший, я с вами разговариваю, а не песни пою.

Тит поперхнулся и прокашлявшись, начал отвечать:

— Я по воле жил на Аксае. Первый раз сидел по малолетке, по хулиганке, в Воронеже. Второй раз тоже по малолетке, в Нерчинске. Слышал о таком спеце? — повысил голос Тит, явно гордясь этим фактом своей биографии. Костя-Музыкант пожал плечами:

— Два года, как оттуда. А вы когда там изволили пребывать?

Тит снова опешил, долго пялил глаза и справившись, продолжил:

— Я в общем лет пять, как оттуда откинулся. А сейчас по 145.

Этапник посмотрел на Тита:

— Интересная биография. И носило меня как осенний листок... Что вы отняли, если не секрет?

— Какая разница?!

— Никакой. Я думаю — мы представились друг другу и я могу предаться приятным воспоминаниям об выкуренной анаше и красиво проведенных днях на воле — и, не дожидаясь ответа от насупившегося Тита, с интересом продолжил прерванный разговор с Гусем.

Второй этапник, мужик в годах, при сапогах и телогрейке, крепко уселся за стол и с ходу включился в игру, зажав костяшки домино в крепких кулаках, не обращая внимание на Тита и перебранку.

Тит понял — с этого тоже много не возьмешь, но рушившийся авторитет требовалось спасать:

— А ты че в игру ввязался? Тоже сам с усам и традиции сбоку?

— Да я по ошибке сюда. Посижу, поиграю да пойду.

— Почему это?

— Да у меня третья ходка и по малолетке нема, а тут общак, я по раскладу вижу. У меня перерыв большой, 22 года, вот они сдуру и засунули меня к вам.

— А сидишь за что?

— Да кассира в колхозе хлопнули, насмерть, а на меня сперли. Деньжат мешок пропал, так у меня в сарае, под дровами, нашли, видать, подкинул ктой-то. Ну и прут на меня. А ты сынок за что сидишь?

— 145 у меня.

— Я не прокурор, сынок, в номерах не разбираюсь. Изнасиловал кого-то, что ли?

— Да нет, грабеж...

— А, я знал одного грабителя, он шапку в темноте сдернул, а оказалась ментовская, ох и били его. А матрас куда положить? — плавно подъехал тертый мужик. Тит напускает на себя умный вид:

— Я вижу, ты правильный босяк и настоящий арестант, значит, сделаем так — ты, Семен, из угла подвинься, а ты, кстати, как тебя звать-дразнят?

— Да я уже вышел из того возраста, чтоб меня дразнили, — мужик явно надсмехается над тупым и непонимающим Титом:

— А зовут меня Егор. Слышал такое: из-за леса, из-за гор вышел маленький Егор; он не курит и не пьет, любопытных лишь дерет.

— Ты с юмором, Егор. Ложись сюда, в угол.

— А мне все едино — в лоб, по лбу. Этот со мной, — указал мужик на третьего этапника.

— Наверху спать будет.

Ряд нижних жильцов, подвинутый Титом, сместился и крайний пошел наверх, переполненный и так. Верхний ряд тоже сместился, уплотнившись еще больше.

Костя-Музыкант сам изъявил желание лечь наверху рядом с Гусем:

— В тесноте, да не в дерьме. А у вас, уважаемые, — спросил он соседей по шконкам:

— Насчет вшей? Не наблюдается? Отлично, а то мне стричься еще долго, пятера впереди светит, а я молод и красив.

Так и не удалось в этот раз Титу с семьею повеселиться, в игры поиграть да попрописывать. Более того, в лице Кости-Музыканта в хате оппозиция появилась.

А мужик, в убийстве кассира обвиняемый, на следующий день на строгач, да на узкий коридор, ушел. Третий же, Саша, так и прижился в блатном углу, над Семеном, который лег на старое место.



ГЛАВА ВОСЬМАЯ



Мои знания о взаимоотношениях в лагере и тюрьме между уголовниками и политическими были основаны на книге А.Солженицына «Один день Ивана Денисовича», которую я прочитал еще до знакомства с хипами в старой «Роман-газете».

Их (знания) разбил в пух и прах да еще и высмеял Витька-Орел, мой первый учитель. Оказывается — те времена канули в лету, и люди те или померли или освободились. Пришло поколение новое, дерзкое...

Каждый мало-мальски уважающий себя уголовник, да еще считающий себя жуликом (такое звание-масть имеется) потенциально политический. В душе. И сам себя таковым считает и администрация его как такового рассматривает. Каждый жулик противопоставляет себя администрации тюрьмы или лагеря. А в ее лице и всей Советской власти. Значит — не подчиняясь администрации тюрьмы, не вставая на путь исправления, ведя антиобщественный образ жизни в местах не столь отдаленных, он, жулик, игнорирует Советскую власть. Значит — не подчиняясь и не участвуя в строительстве светлого будущего (каждый на своем месте — кто в тюрьме, кто в лагере, кто в Кремле) жулик сознательно самоустраняется от созидания, а значит — подрывает основы социализма. Это сказал Л.И. Брежнев. Я на заборе это прочитал. Еще на свободе. Я рядом с ним, с забором, а не с Брежневым, отливал. Делать было нечего, пива я выпил много, вот и прочитал.

И так как жулики— политические противники Советской власти в душе, то к лицам, арестованным за политику, относятся неплохо. А в местах заключения они (жулики) являются ведущим классом. Или, по крайней мере, наиболее опасной, для здоровья и жизни, группой. Ну, а если «политик» живет правильно (по тюремному правильно), то к нему относятся вообще отлично!

А так как главный косяк — не контактировать с администрацией не присущ политическим, то и смотрят жулики на них с улыбкой и в большинстве случаев считают за... ну если не за придурков, то за людей «с приветом» точно.

Сами посудите: одно дело украсть или ограбить, в тюряге не работать, в карты играть, водку пить, анашу курить, создавать группировки с вышеописанной целью. Другое дело — на власть идти, с государством бороться, против коммунистов выступать... Не выгодно это, поймают быстро, толку нет (ни денег, ни чего еще) и результата устанешь ждать. Скорее рак на горе свистнет, чем успеха добьешься...

Шестьдесят один год стоит эта власть, самозваная, широко раскорячив ноги на одну шестую часть суши. Ни царские генералы с белыми офицерами, ни подневольные солдаты с вольным казачеством, ни анархобанды во главе с Махно, ни савинковцы, антоновцы, меньшевики, эсеры... Даже интервенты, Гитлер, «холодная война» не задавили ее. Власть эту. Самозваную. Как стояла, раскорячившись, так и стоит. И сколько еще простоит — неизвестно. И не Солженицыны с Максимовыми, ни Галичи с Некрасовыми ее не повалят. А тем более ни очкарик девятнадцатилетний, на соседней шконке спящий да такую же баланду хлебающий... Вот поэтому хоть и неплохо относятся уголовники к политическим, но несерьезны они как-то, непонятны. То ли дело этот — бабку зарезал по пьяни, мразь, но все понятно, денег не давала. Или этот, за изнасилование — пятером девку оттрахали. Ну не сильно уважаемо на тюрьме, но понятно. Девка неплохая и вроде бы была не против... Потом только заартачилась, побить пришлось. С кем не бывает. От тюрьмы да от сумы не зарекайся...

А политический в 1978 году... Странно это. Странно и непонятно.


Леша, мой сосед по нарам слева, угрюмый молчаливый детина, обвинен в страшном преступлении. Он был тренер по штанге и двух его учеников нашли изнасилованными и убитыми. Где-то за городом.... Арестовали Лешу — и в тюрягу. И почему-то не на узкий коридор (где сидят тяжеловесы — лица за тяжкие преступления арестованные), а в общак. В хате Тит с семьянинами предъявил (обвинил) Лешу в гомосексуализме. Хотя сами в хате потрахивают петушков. Но что разрешено Юпитеру, не положняк Леше. И решили его избить и опустить. Погнули об него бачок из-под чая, чуть не сломали скамейку, но выбили только зуб, сломали палец, разбили бровь и губы... Но ни вырубить, ни опустить не смогли. Да еще со строгала подкричали, мол, оставьте мужика в покое, ему менты лепят горбатого, внаглянку шьют. И отстали от Леши, приказав знать свое место. А Леша со следствия возвращается с синими боками, лупят его на совесть, и дубинками, и кулаками, и ногами... Леша в несознанке, не признается, не берет чужого греха на душу. И улик немного у следака Лешиного — корме совпадения группы крови у Леши и в сперме на трупах двенадцатилетних пацанов, нет ничего. Вот и лупят, стараются, ведь на такой малой улике далеко не уедешь. А признание — мать и царица доказательств. У советских, самых правильных в мире, юристов. Это еще сталинские орлы доказали. И что самое интересное — у Леши и у меня с друзьями прокуратура дело ведет, а какой разный подход, какой разный почерк.

Боцман — за убийство. Мужика. Пили пиво в пивняке, да поссорились. Как у Гоголя. Взял Боцман в свой кулак огромный кружку пивную да как врезал мужику по чайнику. По голове значит. Мужик и помер. Сразу. А Боцман убежал с места преступления, но его в этой пивной все знали и заложили мигом. Вот и сидит, ждет суда, улик достаточно, да и в сознанке.

Семен — тоже за убийство. Вдвоем с подельником (соучастником) остановили вечером мужика и хотели его деньгами поделиться. А тот оказался боксер и не трусливого десятка. Влил обоим от души и пошел своей дорогой. Взыграла обида у Семена за себя и за дружка. Догнал боксера и ткнул его в спину ножом, когда тот в подъезд заходил. Вот мужик и помер. Тоже сразу. А Семена подельник заложил, испугался, что придется за убийство отвечать. Сразу и побежал в милицию, как узнал от Семена, куда он ходил... И правильно испугался — его тоже арестовали за соучастие. На тюряге его изнасиловали, опустили за донос и теперь он в обиженке.

Есть еще в хате несколько ярких личностей. Об их преступлениях можно анекдоты рассказывать.

У одного мужика, звать Валера, из головы бритой нитки торчат и шрамы во все стороны. И вызывает его то один следак, то другой... Один вызывает как подследственного, другой как потерпевшего. Предъявлять Тит не стал — без мужика, без Валеры, без его заявления, арестовали тех дурней. А дело было так. Залез Валера в «Жигули», хотел приемник стырить. То ли музыку любил, то ли деньги на водку понадобились. Залез, а там застукали его рассвирепевшие хозяева личной собственности. Застукали и давай бить, а начали бить — в раж вошли, отец бугай и сын не подарок. А в раж вошли — давай бить монтировкой по голове, дубасить... Соседи увидели, услышали и позвонили. Куда следует. Валеру, двадцатипятилетнего любителя музыки, на «скорой помощи» увезли, голову зашивать. Затем на тюрягу — за попытку кражи личного имущества. А кулачье это — за нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших за собою длительное расстройство здоровья, опасных для жизни, тоже в тюрьму. Валере грозит максимум два года, а придуркам этим — от 3 лет до 12. Усиленного режима. Всем по положенному...

А вот другой: Васька-Морда, прозванный так за широкое, красное рыло. Мужику за сорок, а ума... Кот наплакал.

Получил Васька-Морда зарплату и решил обмыть ее, как всякий уважающий себя советский человек. И пошел не куда-нибудь в подворотню, а в ресторан. Выпел, поел, и захотел развлечений-удовольствий. Сделал предложение официантке — отвергла. Обиделся Васька-Морда и заказал винегрет. А получив требуемое, одел тарелку на голову официантке. С винегретом! Громко заявив, мол, теперь ты точно как царица! Приехали дружинники и давай руки крутить... Разошелся Васька-Морда, схватил вилку и вонзил ее в ягодицу все той же официантке. Говорит — визгу было как будто свинью режут.

А остальные еще примитивней, еще серей. За хулиганку — побили впятером, всемером кого-нибудь. За кражу масла из детского сада, ковра со двора, одеяла из больницы. И все по пьянке, и всех сюда.

На этом сером фоне Костя-Музыкант ну просто интеллектуал, профессор, гений...

— Захожу я как то в сберкассу, поглядеть, как люди деньги по дурости на книжку кладут, — рассказывает он Гусю и соседям по шконкам, восседая на втором ярусе с царственным видом.— А там один неприятный пожилой лох бабки слюнявит, да обильно. Мне стало неприятно за бабки: люди душу вкладывали, рисовали да печатали, а этот лох — слюнями. Опять же там самый великий и самый человечный изображен. Одним словом, подхожу на Вы, а он ведется, как невеста. Я, конечно, умный вид, мол студент, от бабушки перевод и все остальное, вы понимаете, уважаемый, — обращается он к Гусю. Тот, не скрывая восторга и восхищения, кивает головой, а Костя-Музыкант продолжает: — Ну что я, грабитель — кидаться на лоха, я же интеллигентен иногда, одним словом, я в сторону и взгляд мечтательный. Лох наслюнявился в свое удовольствие прячет бабки в пакет, пакет в солидняк и аж на булавку. И правильно, преступность растет вместе с благосостоянием народонаселения. Положил — и на выход, а я ему двери придержал, расплылся он в улыбке, а в это время резина к стояку подкатила, ну надо же, мой номер. Вот я и побежал, быстро-быстро, как иногда умею. Еду на резине и чуть не плачу. Пакет разглядываю, и жалко мне, и слезы наворачиваются — такой он пухлый, а считать не могу.

Костя-Музыкант делает паузу, как настоящий артист, закуривает, дожидается:

—А почему? — не выдерживает один из слушателей. А Костя, пуская красивые кольца дыма, равнодушно заканчивает:

— Брезгую слюней!

Всеобщий смех награда рассказчику.

Тит ненавидит Костю-Музыканта. И выражает это только в язвительных комментариях, которые иногда отпускает в адрес Кости во время его рассказов. Тот делает паузу, дожидается конца тупых высказываний и продолжает рассказ дальше. Как будто пролетела муха. И это еще больше бесит Тита.

Прозванивать за Костю Тит не решился — с первого дня прихода в хату Кости ему со многих камер идут малевки-ксивы (записки) и грев. Чай, анаша, сигареты, деньги. Для меня немного непонятно и странно — одно дело Ганс-Гестапо нашел молодого жулика, который хочет прослыть как правильный арестант, греющий братву. И доил его Ганс, не скрывая насмешки. А тут совсем другое. Молодому жулику шлют грев и много. В том числе и со строгача. Мне это непонятно. Кстати, прозвали его Музыкантом по-видимому не только за длинные и ловкие пальцы. Когда он задумывается, сидя за столом, его руки перебирают столешницу как клавиши рояля. Пальцы быстро бегают, по-видимому, беря какие то сложные пассажи. Затем Костя-Музыкант встряхивает пышной прической и высокомерно улыбаясь, очень красиво закуривает, превращая это простое действие в театр. Кстати, очень многие в этот и другие моменты любуются им. Потом он окидывает царственным взглядом хату и:

— Гусь, ты не знал Короля с Нахичеваня? Нет? Интересный тип. Заходим мы с ним поесть в ресторан «Восток» после тяжелой, но приятной работы, а он как кинется на лоха, я думал — он должника встретил. Лох перепугался, а Король ему — мол, у вас брюки расстегнуты. Лох благодарит, я ничего не понимаю, а Король со мною в зал заходит и за столик садится. Только сели, Король цвет светит, он у лоха кожу поднял. Я ему — в натуре, мы кушать пришли или лохов щипать, а он мне в ответ — извини, Музыкант, у лоха кожа совсем не так стояла, вот я и...

И так целыми днями. Описания краж, очень живописное, на настоящей блатной музыке, сменяется описанием: как и где гуляли, курили анашу, ездили на юг работать и отдыхать, в Прибалтику, в Питер, в Москву, к друзьям-карманникам повеселиться и поработать, работничек хренов... Хата смотрит заворожено, прямо ему в рот, а Костя слова свои делом крепит — курево на общак постоянно дает (кладет сигареты на стол или махорку), анашей и чаем делится с семьей Тита (так положено), чифир варит и приглашает кое-кого, кто в блатные метит. Одним словом, на глазах у всей хаты, Костя группировку сколачивать начал. И Тит это видит — не без глаз же он. И все это очень не нравится ему. Чувствует Тит — шатается трон и уходит власть. Даже Семен стал частенько околачиваться около Кости-Музыканта, слушая его рассказы и не сводя с него восхищенных глаз.

Прошел еще один день. Еще один день. Еще один. Еще...

Меня вызвали в очередной раз к следаку. Сижу, пью чай, смотрю на хмурого Романа Ивановича. Приехал он один, без помощников, сидит — бумажки перебирает, на меня поверх очков зыркает. И чем то сильно-сильно недоволен.

А с меня как с гуся вода, недоволен — ну и хрен с тобою. Работа у тебя собачья, но выбирал ты ее сам. Вот и получай. Не все коту масленица. Допил я чай, поставил стакан на край стола, Роман Иванович зыркнул в очередной раз на меня и, отложив бумажки, начал:

— Понимаешь, Володя, меня начальство вызвало и недовольно начальство, очень и очень...

— А я при чем? Или оно мною недовольно?

— Нет. Мною, моими ребятами, всей моей следственной группой. Ты ведь нашей работы не знаешь, поэтому я тебе расскажу. Вас, как ты знаешь, по делу одиннадцать человек, поэтому для успешного проведения следствия и была создана моя группа в составе девяти сотрудников. Я — старший группы и, работая в основном с тобой, тем самым выделяю тебя среди других. Но на это есть ряд обоснованных причин.

«На хрена мне такая честь, обошелся бы и простым следаком, интересно, что за причины такие обоснованные, куда это он гнет, следак хренов...» — думаю я, но молчу.

Роман Иванович продолжает, болезненно морщась:

— Я, кроме тебя, еще вашего главаря веду, вы его по кличке Сурок называете. А остальных просто курирую, с ними члены моей группы работают. Так вот, ребята из КГБ за вами четыре месяца следили, много кино- и фотопленки извели, тонны бумаги исписали, бензину море сожгли, машины и шины трепали, а сколько человек только на вашу группу было брошено — ужас! И люди эти ничем другим не занимались, только вами. Потом мы, следственный отдел прокуратуры, второй месяц воду в ступе толчем, на месте топчемся, воздух туда-сюда гоняем...

— А зачем вам это нужно было, — пытаюсь сбить с волны следака, но напрасно. Его несет дальше:

— А у вас кроме глупых бумажек и нет ничего. Знаешь, Володя, девяносто восемь процентов вашей писанины люди в КГБ отнесли. Настоящие советские люди! Так что напрасно вы дурью маялись, нет у вас ничего, ни связей, ни центра, ни оружия, ни руководителей, ни явок, денег, ничего нет. Нули вы, нули! Хоть высеки вас и выгоняй!

— Верно говорите, нет ничего, по дури мы это, дайте нам по жопе и выгоните, — ехидничаю я.

Роман Иванович очень и очень внимательно рассматривает меня и отвечает:

— Может кого так и надо, но не в моей компетенции. А вот тебя я б не стал выгонять. Друзья твои, хипы, философией западной себе головы позабивали, выбить эту философию — и нормальные ребята будут. Учились все, кто где, перед тем как бродяжничать стали. А ты чужой. Нет, не враг еще. Молод больно, двадцати нет. Но чужой. Наши ребята и с родителями вашими говорили, и по месту учебы, и в коллективах. А ты в коллективе не был. Лишь в школе. Но это давно было, все больше со шпаной, с уголовниками водился. А затем к хиппам прилип. Насчет тебя и в милиции бумажки собрали, и с участковым беседовали, и в детской комнате. У всех одно мнение о тебе — гнилой ты. Внутри гнилой. У твоих друзей сверху плесень, поскобли и заблестит. А у тебя середина сгнила. Ну, а когда ты сгнил — непонятно. Одним словом — мразь ты. И мне противен!

Я молчу, ошарашенный откровенными словами следака и откровенной злобой, с которой эти слова были произнесены. Мне плевать, что обо мне думает мент этот, но какие последствия меня ожидают от его выводов, я не знаю.

Роман Иванович собирает бумаги и нажимает кнопку вызова дубака.

— Во вторник, в среду и в четверг тебя вывезут к нам. Будем закругляться. Пора с вами заканчивать. Ничего вы из себя не представляете, ну так сколько можно вами заниматься. Уведите, — это он дубаку, и я отбываю. Иду, полон дум о словах следака. Как бы он мне какую-нибудь гадость не сделал, мент поганый.


В хате кипеж. Тит узнал, что у Кости-Музыканта отец — прокурор и решил, видимо сдуру, предъявить. Костя смотрит удивленно, как будто не понимает в чем дело, тем самым затягивает Тита все дальше в базар:

— Уважаемый! У тебя что, не было папы? Мама твоя умудрилась тебя родить без папы?

— Ты мою мать не трожь! У меня пахан — слесарь!..

— Нашел чем гордиться, мне было б стыдно говорить вслух об этом, — Костя делает паузу и продолжает:

— В тюрьме.

— А у тебя — прокурор! И ты после этого — арестант?!

— Так что же, милейший, мне не надо было рождаться?

— Да ты че, не понимаешь, в натуре, пахан прокурор, он же братву гнет!

— Ну?! — деланно-удивленно тянет Костя и пожимает плечами:— Не знаю, не знаю, кого он гнет? А сильно гнет?

Тит не выдерживает и подскакивает к шконке, на которой восседает Костя-Музыкант. Костя улыбается:

— Уважаемый! Нервные клетки не восстанавливаются, это доказано лысыми профессорами. Что тебя так взволновало, Тит? У всех есть папа.

— Да ты че, да, — у Тита не хватает слов, воздуха, мозгов.

— Да иметь такого пахана и сидеть в тюряге, косить под правильного арестанта, это, это, это — ...

— Что это, милейший? — подначивает ироничный Костя тупого Тита.

Тит выпаливает:

— Да это косяк!

— Да ну? И чем ты обоснуешь свой локшовый базар?! Ты за него отвечаешь? Разложи мне.

— Да, да че базарить, пахан у тебя прокурор, а ты под блатягу косишь...

Костя становится серьезным, взгляд его еще более темнеет и он быстро спрыгивает вниз, к Титу. Тот шарахается, Костя презрительно и высокомерно улыбается:

— Послушай, Тит. У тебя отсутствует главное, что отличает человека от животного — мозги. Ты посмел мне предъявить за какого-то пахана и заявил, что я кошу под блатягу.— Во-первых, я не живу с паханом пять лет. Во-вторых, я не живу дома пять лет. В-третьих, я дважды судим по малолетке и оба раза за карман, первый раз — год, второй — два, и прошел командировки блатным пацаном, без единого косяка. Это на этой киче могут подтвердить минимум двенадцать человек. В-четвертых, ни разу мой так называемый пахан не отмазывал меня. В-пятых, здесь, на киче, есть человек тридцать, которые знают меня по воле как правильного жульмана и блатяка, не имеющего ни одного косяка, ни одного! Я думаю — этого достаточно. Уважаемый, я настоящий жулик и не стесняюсь этого говорить. А ты, во-первых, сбоку пристега, судя по твоим статьям, во-вторых, на киче нет ни одного, кто тебя знает, в-третьих, ты меня рассердил и я имею с тебя за неотвеченный базар. И я получу! У тебя все?

Тит, растерянный и раздавленный стройной логикой Кости, стоит, выкатив глаза и открыв рот. Борода неряшливо топорщится, на лбу — морщины. «Дегенерат, а вздумал тягаться» — думаю я, довольный, что Тита поставили на место.

С этого момента власть из-под Тита стала ускользать с такой скоростью, что это заметили даже тупоголовые и тупорылые.

Костя-Музыкант не играл в слона. Стоя в стороне с Гусем, он о чем то беседовал. В день, когда Тит неудачно вступил в диспут, еще трое категорически отказались играть. Ошарашенный Тит не настаивал.

Вечером на окрик Тита:

— Эй там, за столом, потише! —

вместо обычного молчания подал голос молодой парень, спящий недалеко от меня, Игореха:

— Так что совсем молчать? Мы играем!

И Тит промолчал.

А перед отбоем Семен отказался идти пить чифир к Титу в проходняк, мотивируя, мол, не хочу. Тит задумался, а Боцман мрачно уставился на Семена.

Прошло два дня.

— Отбой! — гремят ключи об дверь и я засыпаю.

Но просыпаюсь не от крика «Подъем!», а от шума, рева и гвалта. Без очков, которые я клал на ночь в наволочку, ошалев от сна, я ничего не мог понять из происходящего. Наконец разобрался — Боцман, Семен и двое подпевал зверски лупят Тита, а он в ответ отбивается насмерть...

Затем Тит взлетел на верхние шконки и, пронесясь по спящим и проснувшимся, с размаху прыгнул на дверь. Та, как по волшебству, распахнулась и захлопнулась, отрезав хату от Тита. Разъяренные семьянины тупо смотрели на двери. А сидящий за столом Костя-Музыкант флегматично заметил:

— Бить будут...

Вскоре все разъяснилось. Оказывается, Тит — наседка (стукач). И он вовсе не Тит. И сидел он не там, где говорил. И был он по малолетке мент и бригадир. Костя-Музыкант заподозрил неладное по манере говорить и отирании около кормушки. Ну и ксивы из других камер, от корешей-товарищей. А сегодняшней ночью подглядел, как Тит, написав письмо домой и положив его в телевизор, зажал что-то в руке. Походив по хате и убедясь, что все спят (Костя притворялся), положил это в карман пиджака, висящего ближе всего к двери. И пошел спать. А Костя и поднял это. Оказалось — записка-докладная куму (опер. работнику) о положении в хате. А дальше просто — разбудил семьянинов Тита и показал записку. Остальное я уже видел сам.

Утром пришло возмездие. Костя, Боцман и Семен пошли в карцер. Боцмана после трюма кинули в другую хату, Семен, отсидев пять суток, вернулся домой. На следующий день подняли из трюма и Музыканта.

Костя, войдя в хату и подойдя к бывшему месту Тита, спросил лежащего на шконке Семена:

— А кто тебе разрешил, уважаемый, лечь сюда?

— Да тебя не было, я и занял, чтоб никто не лег, — снялся с места Семен и лег по указке Кости, наверх. Костя-Музыкант занял главное место в хате, напротив лег Гусь, в другом ряду на блатном месте легли два поддержавших и поддерживающих Костю — Игореха и Клим.

Переворот произошел успешно и малой кровью. Народ радовался и ликовал.



ГЛАВА ДЕВЯТАЯ



Наступил вторник и я поехал в следственный отдел прокуратуры. На этот раз не на черной «Волге», а в грязно-кремовом авто. По тюремному — воронок.

Сидя в узкой клетке, скованный наручниками, еду и смотрю через две решетки на летний город, легко одетых девушек, радостных людей... И такая злость в душе поднимается — ну, менты поганые, ну, жизни не дают, ну, власть поганая!..

Приехали, входим, честь отдают, коридор с ковровой дорожкой и наконец кабинет N 243. Роман Иванович, ментяра, сука, тварь лягавая... Помощнички...

И пошло-поехало. Много вопросов, ответы не устраивают — отвечай сам. Много вопросов, мелькают даты, времена.

— Я что, пионерка — дневник вести, по числам писать-помнить! Не помню!

— Это мы пьем. Этот? Хрен его знает, а вы что не следили за ним?

Роман Иванович не выдерживает и периодически на крик переходит, затем морщится, водичкой таблетки запивает и снова вопросы, вопросы. «Ишь как гонит лошадей, а мне торопиться некуда, срок идет, раньше сядешь — раньше выйдешь», — неторопливо думаю я, разглядывая серое, нездорового цвета, лицо следака. — «Ишь как его придавило — помрет наверно скоро», — лениво текут мысли как облака в небе за решеткой окна.

— Вы отправляли Кораблева в Горький. Зачем?

— А кто это — Кораблев?

— Ты дуру не гони, Володя! Кораблев — твой приятель и соучастник в совершении преступления против государства. А это не шутки!

— Ну хоть убейте, не знаю, кто это — Кораблев. Я кентов по фамилиям не знаю. Я свою иногда забываю. Чужими часто назывался.

— Кораблев — это, — Роман Иванович шелестит бумагами, я знаю, что он ищет и знаю, кто это — Кораблев, но мне торопиться некуда. Это у них под хвостом горячо и под ногами земля горит.

— Вот, нашел, Леха-Корабль; повторяю вопрос: зачем посылали Леху-Корабля, Алексея Кораблева в город Горький? Вам понятен вопрос?

— Да, но я Корабля в Горький не посылал.

— Не лично вы, а ваша группа.

— И группы не было, и не посылали его, что он солдат, что ли. Сам поехал, а зачем — не знаю. Я, вот, например, в Мин. Воды ездил. Что я там, груз на парашюте получал, из Америки?

— К вашей поездке в город Мин. Воды мы еще вернемся, а сейчас я повторяю вопрос.

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке фиксирует и лента магнитофонная крутится. Прогресс, как говорил Сурок.

— Где ваша группа брала средства к существованию? Деньги где брали?

— Ну, мы цыганам несколько раз дрова пилили, стены разрисовывали, бутылки собирали, попрошайничали... Случайные заработки были, ходили на Ростов-Товарный вагоны с фруктами разгружать.

— Сколько раз вы лично ходили на разгрузку вагонов?

— А какая разница?

— Вопросы здесь задаем мы. Повторяю вопрос...

Вопросы, вопросы, а ответы Леша на машинке выстукивает. Стучи, стучи, дятел безмозглый, были б мозги — было б сотрясенье.

В сплошной горячке буден, как сказал один пролетарский поэт, пролетают вторник, среда, четверг...

В хате я только сплю и ем завтрак. Вся хата смотрит сочувственно, они видят, в каком состоянии приезжаю. Случайно услышал, что, мол, КГБ наркотики применяет. Это про меня сказано было. Видимо, вид у меня измотанный и удолбаный.

Пятницу, субботу и воскресенье сплю. Ем и сплю. Ничего не вижу, не слышу, ни в чем не участвую. Доспался до одурения. Ох, и умотал меня следак...

В понедельник выдергивают меня не с утра, как обычно, а с обеда. Вместе с Роман Ивановичем, ментом поганым, в кабинете пигалица очкастая, лет двадцати пяти. Юбка чуть выше колен, ноги загорелые, смотрит деловито и все остальное на месте.

— Я ваш адвокат, Лена, Елена Волоцкая, буду вас защищать.

— А у меня на адвоката денег нет!

— Это ничего, вы потом в колонии отработаете и вышлете.

— А вы что, меня оправдывать не собираетесь?

Роман Иванович прерывает нашу милую беседу:

— Вы приглашены, подследственный Иванов в связи с окончанием следствия и закрытием вашего дела. Вам все понятно?

— Да.

— Я буду читать ваше дело, вы и ваш адвокат контролировать правильность записанного с ваших слов. В случае несогласия, неточностей, неправильностей или ошибок вы имеете право ввести исправления или указать собственное мнение на тот факт, который по вашему мнению указан или освещен неправильно. Все ясно?

— Ясно.

— Начинаем. В январе 1978 года, я, Иванов Владимир Николаевич, 22 октября 1958 года рождения, место рождения — город Омск...

Монотонное бубнение чуть не усыпило. Спасли от сна загорелые коленки адвоката Ленки. Она чувствует мой взгляд, видит мое обостренное внимание и чуть улыбается — совсем немного, и чуть хмурится, и морщит лоб, и одергивает юбку... Она, непокорная, из тонкой и мягкой светло-серой материи, все норовит на перекос пойти и побольше оголить...

Ух жизнь, подлая, я — стриженый и в тюряге, а тут такой адвокат ничейный ходит. Эх, где мои шестнадцать лет, где мой черный пистолет?!

— Вам все понятно?

— Да, гражданин начальник. Но почему не написать просто — являясь агентами мирового империализма, неся чуждую советскому строю философию, на страх всем честным людям планеты...

— Я же говорил тебе, чужой ты. И постоянно из тебя это вылезает. Замечания, поправки имеются?

— Нет.

— А у вас, товарищ адвокат?

— Нет, с точки зрения уголовно-процессуального кодекса...

— Хорошо, хорошо, значит — расписывайтесь. Все. С плеч долой — из сердца вон. Вы мне, хипы, уже так надоели. Я на вашем вшивом деле полздоровья потерял.

Адвокат что то бубнит насчет суда и прочей галиматьи, а я смотрю на собирающего бумаги следака и такая злость меня разбирает... Не выскажусь — сдохну!

— Роман Иванович...

— Что? — поднимает голову от бумаг. Я и выдаю:

— Ты бы не сильно напрягался, а то по цвету рыла вижу — сдохнешь скоро. До моего суда не доживешь...

Роман Иванович несколько секунд смотрит на меня с ненавистью, с трудом сдерживая кипящую в нем ярость. Ярость благородная вскипает как волна...

— Я-то доживу и до суда твоего, и дальше, а вот как ты в зоне выживешь — вопрос.

На этом и расстаемся. Прощай, Роман Иванович, следак поганый, прощай!

Но напоследок я своего личного адвоката чуть-чуть ущипнул. За... ну на чем сидят. Самую малость. А она сделала вид, что не заметила. Молодец!


Когда у подследственного нет денег на адвоката, то гуманное государство предоставляет адвоката в кредит. Заранее зная, что жертва самого гуманного правосудия будет осуждена и отправлена в исправительно-трудовую колонию. Там-то у нее (жертвы) и высчитают из заработанного и за адвоката, и за все остальное.

Адвоката государство в лице юр. коллегии предоставляет всегда или ну очень молодого, или – ну очень (правильно!) плохого. Остальные в поте лица своего зарабатывают деньги, которые заплатила жертва самого (остальное смотри выше). За исключением хозяйственных преступлений (там, где деньги — логика другая), все заранее известно и неоднократно подтверждалось. Был бы человек, а статья найдется.


Дней через пять меня перекинули из два один в шесть девять. Как я понял, чтоб жизнь медом не казалась...

Большая хата, рыл шестьдесят. Шконок намного меньше и это естественно. Если на воле то здесь, то там дефицит, то почему шконок в тюряге должно хватать? Нелогично это.

Представляюсь в блатном углу и заранее они мне не нравятся. Да, по-видимому, им я что-то не глянулся. Рыла у них толстые, глаза пустые, но важно держатся, плечи широкие.

— Говоришь, политический? А че ты против властей попер?

— Да мне и следак также говорил....

— Ты за базаром следи, земляк, а то рога быстро обломаем!

— Так нет их у меня и не было никогда.

— Нам виднее!

— Что это вы меня напрягаете, я вам что то сделал? Меня менты напрягали, кум напрягал, еще вы...

— Ты че, оборзел?! С кем нас равняешь?!

— Я не равняю, я просто говорю...

Для первого раза спускаю базар на тормозах. Их шесть — я один, да и разобраться надо. Решаю Гансу-Гестапо ксиву написать. Оглядываю хату и вижу длинного, рыжего худого парня, весело скалящего мне зубы. Он сидел на скрученном матрасе под телевизором.

— Ты тоже с этапа?

— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.

Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.

Девять человек, все из одних мест, из Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили... И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели вконец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни тюремной). То блатяка, правильно две малолетки пацаном блатным прошедшего, за норов избили и, вырубив, опустили, оттрахали, а у него кенты, да и вообще — остальным блатякам в других хатах это не понравилось, ну совсем не понравилось! То записки, через их хату идущие, стали задерживать и выбрасывать. То пару раз грев чужой себе забрали. А в тюрьму они в разное время пришли, за разное сели, вот кому срок пришел и поехал на суд, после суда и в другую хату, в осужденку.

А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!

Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют. Довески с паек отнимать стали!..

В тюрьме, в СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). На пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченному положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.

Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному — агония. Как третий рейх!

Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:

— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного...

— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.

— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые. Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..

Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:

— Понял!

На время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Но, в отличие от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!

Дали обед, который происходил следующим образом: все миски, полученные из коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье. Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.

— Зачем ты так? — удивился я.

— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.

Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:

— А где твоя?

— Отняли, за жизнь боятся. Но я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.

Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:

— Ты че базаришь, тварь?!

— Сам ты тварь, рыло беспредельное!

Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:

— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!

На решку вылез смуглый здоровый Масюка:

— Че надо?

— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?

Масюка с недовольным рылом спрашивает меня:

— Эй ты, чертила, тебя как кличут?

Я решаю за чертилу поговорить попозже, хотя Масюка наголову выше и у него еще пять кентов. Отвечаю:

— Профессор.

Бык кричит во двор:

— Ну есть.

— Ну загну, спрыгни черт с решки да позови Профессора, это его Ганс-Гестапо кличет, да шевели булками, паскуда, мы с тобою в транзите встретимся, я тебе форсунку прочищу!

Масюка слезает с решетки и пальцем показывает мне: иди.

— Ганс-Гестапо, Ганс-Гестапо, привет!

— Привет, Профессор, как жизня?

— Да как на тюряге, да еще эта хата, как ты узнал, что я здесь?

— Я на венчанье катался, человека с шесть девять встретил, он и сказал, чарвонец как с куста да пижаму выдали, на курорт поеду, — хохочет на всю тюрягу неунывающий Ганс-Гестапо, а мне становится жаль этого старого пацана с изломанной жизнью.

— Ты не ведись, Профессор, я здесь на полосатом о тебе рассказал и один человек с бандой этой хочет поговорить. Кто у них сейчас за главного?

Я поворачиваю голову в хату и спрашиваю у Костромы, игнорируя быков:

— Кто у них главный?

— Сейчас Шило.

— Шило, — кричу в решку.

— Давай его сюда, черта, с ним у авторитетного человека базар есть.

Я спрыгиваю и громко говорю:

— Человек с полосатого, авторитет, желает с Шило побеседовать.

Со шконки поднимается бугай лет двадцати двух с тупым и важным лицом. Но я внезапно для самого себя, вижу в его глазах страх. Видимо, случившееся с тремя его кентами, не прошло бесследно для него.

Шило лезет на решку и начинается базар:

— Че надо, я — Шило.

— Послушайте, молодой человек. Я конечно понимаю — у вас в колхозе или на фабрике мое имя было несильно известно. Но у вас за стенкой сидит строгач, подкричите им, спросите, кто такой Вениамин. Вам в популярной форме объяснят, что я человек известный, как на воле, так и на киче. И мое слово — закон. Я с тревогой слежу, что происходит в вашей хате. И мне это не нравится. Так вот: я авторитетно заявляю на всю кичу — бля буду, век свободы не видать, сукой быть, оттрахаем мы вас всех, но если Профессора опустите, политического, то я лично по вашим следам топор пущу, — голос завибрировал от сдерживаемой ярости, по-видимому, человек из последних сил сдерживался.

— Ты все понял, кусок дерьма? Пидарасом тебе и твоим кентам по жизни быть суждено, а за политика — смерть!

Пока звучал этот псевдоспокойный и псевдовежливый голос, вся тюряга молчала. Не слыхать было ни одного крика, ни одного вызова хаты. И тем более зловеще прозвучал в полной тишине этот голос. Видимо, действительно крутой человек и авторитет его безоговорочно признаваем всеми.

Шило слез с решки бледный и молча лег на шконку лицом вниз. Этот спокойный голос был более страшен, чем ругань всей тюрьмы.

Масюка, широко расставив ноги, стоя посередине хаты, громко заявил:

— Че это за витамин?

Ответил Кострома:

— Вор. На таких как ты — чифир варит, вместо бумаги. Понял?

Масюка стал медленно подходить к Костроме, широко улыбаясь:

— Че эта тварь разбазарилась? Кто тебе разрешал?

Меня захлестнула мутная волна злобы, злобы на все — на ментов, тюрьму, Тита, этих быков, на Масюку... Окрылил меня спокойный голос и поддержка.

Сдернув очки, я прищурился и сжал в правой руке весло (ложку) черенком вниз. Зрение медленно установилось и из пятна, приближающийся Масюка, стал более-менее реален.

— Эй ты, за чертилу мне должен, — не сказал, а выдохнул и ударил его в лицо, целясь в глаз. Ложкой. Масюка взвыл и кинулся на меня, подскочили семьянины быка...

Мы с Костромой, который сразу встрял, выстояли на ногах от силы пять минут. Потом нас катали по полу пинками, били сцепленными руками...

По двери застучал дубак:

— А ну прекратить, корпусного позову!

Нас оставили в покое. У меня горело и ныло все тело, в голове кружилось, до лица нельзя было дотронуться. С трудом поднявшись, мы отправились на парашу, умываться. Там я столкнулся нос к носу с Масюкой. Он промывал водою рваную рану на щеке от моей ложки. «Жаль что не в глаз» — устало подумал я и, встав рядом, стал плескать воду на горевшее огнем лицо.

— Слышь, очкарик, я тебя убью! — прошипел, кривясь от боли, Масюка. Я, повернув к нему голову, ответил, вложив всю злобу и знание фени:

— Ты теперь жмурик, я на тебя глаз положил, ни пером, так удавкой, ты по жизни доходяга, я тебе точно базарю!

Ошарашенный от моей злобы, Масюка убрался к себе в угол. Мы с Костромой усаживаемся под телевизор. Я осторожно надеваю очки и смотрю на Кострому — правый глаз стал видеть хуже чем левый, но, думаю, это временно. У Костромы лицо тоже в боевой раскраске. Мы улыбаемся друг другу, кривясь от боли.

А Шило за все время драки даже не встал. Видимо, ему было над чем подумать...


Пролетело пять дней. Пять долгих, длинных дней. Каждый день был длиною с полярную ночь. Каждый день был длиною в год.

Потому что нас с Костромой было двое. А быков беспредельных — шестеро. И бились мы с быками каждый день. Каждый день три-четыре-пять и более раз. Как гладиаторы. Как пособия по тренингу для рукопашного боя.

Каждый бой проходил буднично, повседневно. Он не был обставлен не торжеством соревнований, ни злобой драки. Была повседневность, обыденность. Как люди чистят зубы. Как люди испражняются.

Три-четыре-пять раз в день Масюка, Орел, или еще кто-нибудь из этой семейки, вставал со шконки, в очередной раз пожрав и, потянувшись крупным, сытым телом, сообщал:

— Пойду разомнусь, кто со мною?

И всегда у него находилось два, три, а то и четыре партнера и они шли к нам. Мы, я и Кострома, всегда встречали их стоя. Ведь, когда сидишь, сжавшись в трепетный от страха комок и закрыв голову руками, ожидая удара, то это намного страшнее и унизительнее. Чем встречать противника, недруга, врага, стоя, бесстрашно глядя ему в рыло и первым бить по этому рылу, даже если через минуту будешь валяться на полу, даже если твой удар не достиг цели! Даже если тело будет ломить, как будто по нему проехал трактор. Даже если лицо будет так гореть и саднить, как будто с него сорвали кожу...

Страшно только в первый раз, но если переступишь через свой страх, если убьешь его, если убьешь в себе естественное для всех людей чувство самосохранения, то результат поразителен! Так рождаются смертники-камикадзе, смертники-прикованные к пулемету, герои, бросающиеся под танки и закрывающие своим телом амбразуры... Главное, плюнуть на собственную жизнь, раздавить страх и вот... вскипает кровь, раздуваются грудь и ноздри, кулаки сжимаются так, что ногти вонзаются в ладони!

Вставай, Кострома, покажем этим блядям, как бьются настоящие босяки, настоящие люди! Видишь, в их глазах, нет, не страх, а смятение, не может нормальный человек три-четыре-пять и более раз биться с более сильным и многочисленным противником.... А значит, мы с тобою психи, Кострома, придурки и пусть по очереди они спят, караулят свои поганые жизни! И пусть боятся всего, даже сесть за стол спиною к нам! Идем, Кострома, идем!..

Я успеваю ударить один раз, очень и очень редко два, и не всегда мой удар достигает цели. Это не главное здесь, в этой битве! Это не драка, а поединок. Наш сильный дух и неизмеримая ненависть и злоба к этим блядям против их беспредела и страха от грядущего возмездия! Держи тварь, в рыло! А сегодня достал!.. А, а, а... Валяюсь на полу, рядом Кострома, пинают куда ни попадя, боли почти не чувствуется, только злоба, окрик Шила:

— Кончай, хватит с них, ну, брось, Орел, хватит! На следующий раз оставим, — объясняет свое заступничество Шило, а мы, тяжело поднимаясь, бредем смывать боевую раскраску и зализывать свои раны.

Ау, Кострома, если ты читаешь эти строки, если тебя не убили дубаки или беспредельщики в тюрьмах, не заморили голодом и холодом по ШИЗО и ПКТ кумовья, если не зарезали тебя по беспределу, если не помер ты от туберкулеза, желтухи, дизентерии (так распространенные в советских тюрьмах), то ты должен помнить: как шли мы на битву, как гладиаторы, как герои эпоса, как богатыри былинные, как пираты... Только очень много «если».

Мы шли драться за свободу дышать, за свободу ходить свободно хотя бы в малом пространстве камеры, за свободу быть свободным! Восторг и злоба переполняли нас, мои клеша развеваются, я чувствовал себя вольным пиратом, ты не отставал от меня, я от тебя! Ты помнишь, Кострома?!

Когда мы, умытые и побитые, сидели на своем месте, под телевизором, я видел взгляды мужиков, смесь восторга и ужаса, непонимания с сочувствием. Я уверен, уйдя в другие хаты, на зоны, в мелких подробностях, приукрашивая и привирая, рассказывали они о наших битвах, о наших боях. Так рождаются легенды о могучих богатырях в устном творчестве диких народов, не имеющих письменности. О великих воинах, стойко вынесших все невзгоды и победивших! Так рождаются легенды!

На шестой день я придумал как нам с Костромой отдохнуть от трех-четырех-пяти и более разового геройства в день. На все драки и крики дубак только изредка стучал по двери ключами, но больше никогда не было. Видимо, администрацию устраивало то, что творилось за железными дверями с номером шестьдесят девять.

Так вот, где-то перед ужином, на шестой день моего пребывания в этой хате, открылась дверь и вошел корпусной в сопровождении дубака:

— Проверка! Сели все по шконкам!

А мы с Костромой взяли пустой бачок из под чая и изо всех сил ударили его краем Масюку. Прямо по тупой голове... Масюка молча рухнул, корпусной вылетел из хаты, чуть не снеся дубака. Хлопнула дверь, лязгнул замок.

Семья Масюка не успела отомстить нам — так был велик шок от увиденного. А мы с Костромой улыбались.

Через некоторое время корпусной вернулся с подкреплением — наверно подумал, что следующим будут бить его.

Вместе с ним прибежало пяток дубаков, кум и два подкумка. Нас препроводили в кабинет к корпусному и пару раз вытянули по спине резиновой дубинкой. Это были семечки по сравнению с тем, что мы получали в хате три или больше раз в день. И опустили в трюм. В карцер. На десять суток. В одиночки. Там я и отдохнул. От всего. И от души.

Вернулся я в хату один. Кострому кинули в другую. Но и в хате изменения — от всей семейки блядской Шило да Орел остались. Шило еще более задумчивый, а Орел растерянный. Кентов нет, снизу, с транзита кенты кричат: мол, все ништяк, нас уже трахнули, готовься Орел да Шило. Тюряга вся грязью поливает с утра до вечера, ругает да заругивает. Весело, одним словом. Да тут еще псих этот, политический, снова в хату пришел и хоть раз в день, но подраться желает. А сам очкарик на полголовы меньше и килограмм на двадцать легче. Псих и только! А не драться нельзя — этот псих норовит в морду треснуть да все исподтишка!

Даст мне Орел пару-тройку раз и схватят его мужики за плечи, за руки. Оборзели мужики, нюх потеряли! То-то раньше было... А я кровь утру и прямо в лицо Орлу говорю, что его впереди ждет. Да в мелких деталях, да в красках... Трясет его, видно от радости, порвать меня хочет, только мужики держат да Шило рявкает. Нельзя.

Так прожили мы с Орлом душа в душу дней десять. И в один сентябрьский день вызвали Орла. С вещами. На суд...

Долго он стоял в дверях, не обращая внимания на крик и ругань корпусного, сжимая матрац под рукою. Долго. Стоял и поглядывал на хату. А в глазах тоска неземная и прощание. Прощание со всем, смятение, непонимание. Как же так — ели, пили, веселились, подсчитали — прослезились. В этой жизни поганой за все надо платить. За все. Иди, Орел, иди, там тебя ждут. И ушел Орел. Хлопнула дверь, лязгнул замок...

А вечером, во время вечерней переклички-поверки, Шило выломился. На коридор. Встал на лыжи. Видимо, не вынес предстоящей ночи и того, что остался один на один с хатой, в которой так долго беспредельничал.

Подняли его в обиженку. А там опущенные, и им, и с других хат... Ночью он уже кукарекал на весь тюремный двор, сообщая, что возмездие настигло и справедливость восторжествовала. За все надо платить. За все.

Даже за любовь. Увидела меня одна воровка. Увидела, когда нас, сорок с лишним рыл, на прогулку гнали. На крышу. И смогла Катька в этой толпе стриженой меня красавца увидеть и выделить... Морда наглая, очки на носу для интеллигентности, плечи широкие жилетом самодельным, из пиджака сделанным, покрыты. Грудь нараспашку, клеша вразлет. Иду независимо, синяками и ссадинами не гнушаюсь. Несу их гордо как награды. В шесть девять сижу, а не сломался, а не согнулся! Заметила меня Катька, заметила и полюбила! Так сильно полюбила, так ее сердце воровское забилось, затрепетало... Невтерпеж воровке стало! Вся ее поганая жизнь, с тремя судимостями, с тюрьмами да зонами, такой никчемной показалась! Все готова была Катька отдать, все, всю свою жизнь, ради одной ночи со мной...Да кому она нужна, жизнь ее — с деньгами будешь отдавать, никто не возьмет. То ли дело бабки, деньги то есть. Отдала Катька последний полтинник заветный, отдала собаке дубаку... и малевку мне накатала, и конем отогнала. И сообщила в малевке той, что да как.

Вот я и после отбоя по столу кружкой стучать начал да песни блатные петь, во весь голос орать. Рассвирепел дубак, вызвал дежурного корпусняка и за наглость мою кинули меня в трюм, в карцер...

А там, на нарах деревянных, ничем не покрытых, Катька в темноте телом смуглым манит да голос с хрипотцой, на лагерных морозах прокуренный в ругани с ментами сорванный. Сладко шептала Катька, сладко любила. Много ли девятьнадцителетнему да на тюряге советской надо... Не буду рассказывать, что да как. Настоящий мужчина такое не рассказывает. Даже если хата просит.

Вернулся я в хату после подъема, с темными кругами вокруг глаз, осунувшийся, уставший, как черт знает кто, похудевший килограмм на пять. Вернулся, еле-еле под общий смех на шконку залез и умер.

И не снилось мне ничего. Даже Катька. Как в яму черную провалился. И проспал я до вечера, до отбоя.

А вскоре был суд, и дали Катьке десять лет. Чарвонец. Было ей двадцать семь, но советскому суду на это наплевать. За все надо платить. За все.




Х Х Х




Хитра и сильна Советская власть. Хитра и сильна тюремная администрация. Зеков стены толстые охраняют, двери железные, замки хитрые, дубаки бдительные. Ночью свет в хате, и вся тюрьма залита от прожекторов. Вышки с автоматчиками, проволока колючая, путанка, сетка рабица, решетки, сигнализация. На окнах решетки, сетки, ящик железный — намордник. Вверх только из него смотреть можно, если изловчишься. Да еще жалюзи железные. Много чего придумала хитрая Советская власть против зеков. Но зеки хитрей всей Советской власти.

По всей тюрьме, по стенам и вверх, по сторонам, и за угол, и вниз, кони разбросаны — шнуры натянуты. И едут по ним записки-малевки, грев-чай, деньги, сигареты, конфеты, анаша, колеса — таблетки наркотические. Вещи умудряются гонять из хаты в хату. Брюки да рубашки, шапки да свитера. И напрасно зеки из хоз. банды (хозяйственной обслуги) рвут тех коней баграми, ментам помогают в их поганой работе. Напрасно. Нового коня через час запустят, загонят.

Делают это хитрые зеки так. Сначала носки нейлоновые распускают и шнур сплетают.

— Ты крути влево, а я вправо, а когда станет упругим, то пополам сложим, он и скрутится...

Просто до наивности. Когда шнуры готовы и соединены длинную веревку, то кричат в соседнюю хату или вниз. Куда коня погонят. Если вниз, то совсем нет проблем. Во-первых, на столе процарапывается желобок-царапина ложкой, заточенной об пол. Затем потихоньку, теми же несколькими ложками, откалывается щепка. В виде клиньев используются кости домино. Мало — откалывается вторая и связывается с первой теми же шнурами. Готово — это удочка, на конец привязывается шнур и наматывается на нее. На другом конце шнура пустой спичечный коробок. Удочка выставляется за решку и крутится, шнур разматывается и опускается. Из хаты снизу высовывается удочка, на конце крючок все из той же ложки. Зацепили и затащили шнур к себе в хату. Наверху удочку убрали и шнур привязали к решке. Внизу тоже самое. Готово — конь готов, привязывай малевки, грев, шмотки и гоняй коня вверх-вниз.

Но учтите — кажущаяся простота действий усложнена следующими преградами, придуманными хитрой советской властью. Ну жалюзи, намордник - короб дощатый, решетка, сетка-рабица, стекло... Достаточно? Мало? Отсутствие инструментов, угроза наказанием. Мало? Достаточно? То-то же!

Но ведь связь (какое романтическое слово!) нужна не только между двумя хатами, но и между остальными. Значит, по новой удочку поверх намордника, шнур разматываем, коробок на этот раз не пустой, а мокрой бумагой набит. Для веса. В соседней хате аналогичные приготовления. Начали! Шнур, висящий вниз, удочкой раскачиваем, размахивая удочкой, увеличиваем амплитуду колебания. Не знакомы с геометрией, с физикой, с кинематикой хитрые зеки, поднаторевшие в борьбе с хитрой советской властью, но любому инженеру «сто вперед» выпишут. За пояс заткнут. Вы учтите — удочкой размахивать приходится в пространстве примерно пять-семь сантиметров на два! Если порвут сетку-рабицу, сплетенную из толстой проволоки. А инструментов, как уже было сказано, — нет! Но рвут, применяя тряпки и ложку, методом скручивания. И разжимают жалюзи. Железные! И машут удочкой. И в соседней хате тоже самое. Вот и встретились два шнура, вот и сцепились, вот и перепутались. Удочки убирают, коня привязывают. Чтоб не убежал. Готово!

Самое сложное — за угол. Но тоже связываются хитрые зеки и через угол. Куда связистам во время Великой и Отечественной до зеков. Но хитрая Советская власть на углу тюрьмы на стене щит укрепляет. Из досок. И не кинешь коня, но связь не рушится.

Есть у хитрых зеков запасной вариант. Как сказал маме лысый Володя — мы пойдем другим путем. И идут. И все путем!

К шнуру коробок привязан, с бумагой мокрой, и опускается шнур в парашу. Три-четыре миски, не отданные на коридор (нарушение!) наполняются водою. И по команде резко, синхронно, выплескиваются в парашу. Увлекая шнур. И так несколько раз, и в соседней хате тоже самое. Встретились шнуры, переплелись, перепутались, вытащили их в одну хату, а в другой конец держат, коробки отрезали и связали шнуры. Конь готов. И гонят через парашу не только малевки, в целлофан от пачек сигаретных завернутые. Нет целлофана или кульков полиэтиленовых, не беда, хитра Советская власть, да зеки хитрей.. Спасибо дядям из издательства журнала «Огонек», на хорошей бумаге журнал свой выпускают. Два слоя и не чай, не табак, не сигареты, ни даже сахар с конфетами в параше, в трубе канализационной не промокают! Не успевают! Главное — надо тащить быстро, но плавно. И связь с соседней хатой не терять.

— ... На себя чуток, стоп, братишка, я подтяну, хорошо идет, немного на себя возьми, отлично, пошло-пошло!

Руку в парашу сунуть, колено там, изгиб трубы, рукой поправить и:

— Готово! Спасибо братва!

Быстро разворачиваем и обертку выбрасываем. Сухо!

Настоящий жулик и арестант никогда не доверит черту на параше коня гнать. Сам не побрезгует, не шкворится жулик, не марается. И рукой не в падлу, иначе никак. Хитры советские зеки и закалены в борьбе с хитрой Советской властью. «Мы духом окрепнем в борьбе!»

Много хитростей придумали зеки для того, чтоб не задавила их сильная Советская власть, чтоб выжить, чтоб комфорт относительный иметь, чтоб не так горько в тюряге было.

Тут и варка чифира на бумаге, трубой неплотно скрученной и держа ее вертикально. Тут и на тряпке, ткани, варение чифира. И добывание огня без спичек — в карцере, например. Вариант один: тряпку небольшую, хлопок, не синтетику, на лампочку, а она в дырке, в нише над дверью, за решеткой. Дым пошел, вынули, резко дунули, поднеся бумагу и вспыхнуло. Вариант два: вату разорвали и сложили в два слоя, друг против друга. На пол положили и резко-резко ладонью покатали, пока ладони горячо не станет. Вату скрученную подняли, разорвали и дунули, поднеся бумагу. Пользуйтесь на здоровье!

Чая нет, голова болит, давление скачет? Из сахара жженку приготовить можно — тоже кровь гоняет, голову лечит. Кружки нет — есть газета? В газете чифир можно сварить, главное воду потихоньку наливать с краю, а огонь сразу поднести. Снизу огонь, сверху вода, посередине бумага... Может, с точки зрения физики и можно объяснить, но не знают советские зеки физику, не обучены. Просто хитры!

Татуировку хотите? Иглу об пол можно заточить, благо он асфальтовый. Нет иглы? Не беда, кусок проволоки из оконной сетки-рабицы или из прогулочного дворика. Тяжело сломать, нет инструментов? Терпенье и труд все перетрут. Туши нет? Каблук от ботинка поджечь, а сверху дно кружки, сажа и осядет. Чтоб заражения крови не было, разбавить не водой, а мочой. Того, кому колоть будут. Не знают зеки о группах крови, понаслышке слышали, не знают о совместимости, не кончали медицинских институтов. Но все знают!

Полечиться хотите, а здоровье как у былинного богатыря? На кресте желаете отдохнуть? А лепила (доктор) не верит, что вы чахнете? Не беда — выбирайте, что желаете. На все вкусы есть мастырки (симуляции). На все вкусы и на то, что есть в хате.

Ручка шариковая, пластмассовая. Ножом из ложки, об пол заточенной, поскоблить, настрогать и с табаком покурить. Один-два раза. Температура высокая, горло красное и першит. Ангина и как бы не воспаление легких? Сало соленое, с передачи. На солнце его, зимой — на батарею, небольшой кусочек, с полпальца. Через неделю вид неприятный, желтый. У сала. На нитку его и с водой в себя, а нитку промеж себя вставить а даже за зуб привязать. Нитка длиной полметра. Через неделю вид неприятный, желтый. У того, кто сало заглатывал. Сало вынул, и к лепиле. Не желтуха ли?

Мыло хозяйственное. Проглотил кусочек и усрался. А еще можно немного жопу поранить, рядом с анальным отверстием. Гляди советский доктор — стул жидкий, с кровью! Помираю! Дизентерия, брюшной тиф, холера! Что, нравится, лепила, то и выбирай.

Пять кружек с водой. Два с половиной литра воды. С солью. Насыщенный солевой раствор. Не знают зеки таких слов, но знают — выпьешь и почки опухают, мешки под глазами, вот-вот почки откажут, подохну, доктор, вези на крест скорей!

Бывают и подыхают. Тяжела жизнь у мастырщиков. Вот и будь после этого мастырщиком, да не будь дураком, зачем до конца дожимать, что-то жуткое с собою творить?! Так, немного, чуть-чуть, чтоб и лепила поверил, и здоровье осталось.

А есть еще одна, очень совсем страшная мастырка. Ранку сделать и туда с зуба налет соскоб. Нога или рука, куда инфекцию занесли, разбухнет до страшных размеров, и температура. Гангрена называется...

Ну, а если не помогают мастырки, на крест не берут, права твои и так урезанные до не могу, ущемили в конец, жизни нет и счастья нет, то можно и покоцаться (вскрыть вены). Ложкой заточенной, стеклом, фильтром от сигареты, оплавленным и придавленным, доминушкой заточенной. Любят зеки театр! А еще можно ложкой, кожу живота оттянув и на край стола положив, пробить. Кожа растянется — дырки как будто вовнутрь. А можно еще домино проглотить, да и не одно, везите суки на крест, помру — отвечать будете! И будут. Не сильно, но будут. Было на складе изделие и испортилось. Почему? Почему не соблюдался оптимальный режим хранения? А?! И влепят выговор, может строгий! Ух!

Хитра Советская власть, но зеки — хитрей. Много они придумали такого, что ахают привыкшие ко всему, повидавшие все корпусняки, кумовья да дубаки. Выкидывают зеки такие коленца, что хоть стой — хоть падай!

Шла хата с прогулки. Глядит — ведро с кашей горячей около чужой камеры стоит, к обеду подготовленное. Взяли и занесли к себе в хату. Через двадцать минут дверь настежь и всех на пинках в коридор. Шмон. Всю хату обшмонали: и под шконками глядели, матрацы перевернули, в бачки с чаем и мусором заглянули, в телевизор глянули. Нет ведра. Даже в парашу, в дырку с два кулака, зыркнули — а вдруг! Нет. Взмолился корпусной и клятвенно заверил, по-зековски, по-блатному поклялся — на зуб, никого, мол, наказывать не буду, только где ведро, покажите. Зашел один босяк в хату и газету, лежащую на столе, поднял. Ахнул корпусной, ахнул дубак — лежит себе спокойно ведро под газетой, развернутое как выкройка, как его на фабрике вырезали из жести...

Взял корпусной молча ведро и понес другим корпуснякам да дубакам показывать, про хитрость рассказывать. Мол, хитры советские зеки, ой хитры, самые хитрые в мире!

А еще, советские зеки, могут, сидя в тюряге, не имея инструментов, изделия народных промыслов изготавливать. Про карты я уже рассказывал, а кроме них — еще шахматы, четки, мундштуки, нарды с костями, ручки шариковые, разноцветные.

Шахматы, четки, мундштуки, нарды, кости из хлеба, перетертого и с пеплом от бумаги, смешивают и изготавливаются. Добавляют для красивого черного цвета ту же сажу от каблука. Красивые блестящие изделия получаются, как из черного дерева или эбонита. И крепкие. Удар об пол выдерживают. Ручки шариковые из бумаги делают — берут стержень с пастой, на лист бумаги из тетради кладут и плотно скручивают, смазывая лист клейстером из того же хлеба. Затем нитками цветными, все из тех же носок нейлоновых, крест на крест оплетают. Красота и только. Хитры зеки, ой хитры!

Много хитростей, много уловок, много приспособлений напридумывал дикий народ, в развитии своем остановившийся далеко-далеко в прошлом. Одним словом — хитры!



ГЛАВА ДЕСЯТАЯ




Сегодня .у меня суд. По тюремному — венчанье. Сижу на указанном месте в одних трусах и жду. Гражданин судья, тоже в трусах, почесывая татуированное брюхо, возглашает:

— Оглашается список судейского состава, защиты и обвинения. Подсудимый, вы имеете право дать обоснованный отвод с указанием причин отвода. Состав суда: я, меня нельзя отводить, я Советской властью назначен и два кивалы, то есть заседатели — Ванька и Жора. Защита — адвокат Семен, а обвинение — Горбатый. Какие замечания по составу имеете, подсудимый? Да ты не лыбься, не скалься, базарь, если что имеешь.

Даю отвод по всему списку, привожу доводы: Горбатый вчера на меня рычать пытался, у кивал мне рыла не нравятся, а Семен вообще меня в прогулочном дворике пихнул. Нечаянно, в общем-то, но мало ли что. Лучше поменять...

И это не бред и не сон. Судят меня в хате, братва, которая в законах разбирается. Я играю добровольно, более того, сам предложил свою кандидатуру. Ведь скоро настоящий суд и дату уже назначили — двадцать первого сентября. Вот я и репетирую. Игра эта, в отличие от других, унижающих и глумливых, несет совершенно другую цель. Наравне с весельем для хаты, возможностью развлечься, подсудимый приобретает опыт, которого у него еще нет. Но какие его годы, еще не раз будет осужден, вот опыт и появится. Но пока игра. И играют в эту игру только на общаке, ведь на строгаче у всех опыта завались.

Продолжается суд:

— Запись вести не будем, ну её на хрен!

Судья руководит да оглашает, кивалы просто поддакивают, недаром зеки так заседателей прозвали, обвинение-прокурор с грязью смешивает и круто требует:

— Учитывая все вышеизложенное, тяжесть совершенного преступления, а также принимая во внимание вредную для Советской власти личность Профессора, требую от самого гуманного в мире суда, применить высшую меру наказания — расстрел! Приговор предлагаю привести в исполнение на параше.

И смеется, прокурор хренов. Ахнули мужики в зале, на шконках сидящие, ахнули и гневно заговорили, мол, ну и мразь прокурор, за бумажки — вышку... Ну чистый Берия, такой же лысый и в очках...

Судья предоставляет слово защите. Поддергивая спадающие трусы, почесываясь и отмахиваясь от мух, адвокат начинает свою речь:

— Он молодой, паскуда, его пожалеть надо. Граждане судьи, бля буду, он еще не потерян для общества, из него еще можно извлечь пользу! Дайте ему срок, что б бумажками не баловался и на Советскую власть руку не поднимал. Дайте ему, подлюге! Но небольшой! Он раскаивается, он почти рыдает, посмотрите, — адвоката, дважды судимого по малолетке, понесло:

— Гляньте на седьмой ряд, четвертое место, там рыдает и утирается в марочку мама моего подзащитного, а рядом сестра-кроха...

— Брат, четырнадцать лет, — поправляю, сдерживая смех.

— Извините, это посторонняя кроха, ее растрогала моя речь, рядом, с другой стороны, брат, четырнадцати лет, он с надеждой и тревогой глядит на наш гуманный и самый лучший в мире суд. Неужели судья укатает братана на лучшие годы? Неужели придется, как Володька Ульянов, мстить?! Но нет, граждане судьи, я не угрожаю, дайте моему подзащитному полгода, ну, год, от силы! Он вам спасибо скажет и чем-нибудь поделится. Не губите молодость на корню! Я все сказал! — заканчивает защитничек под аплодисменты публики.

Мне предоставляется последнее слово. Судья, вытирая глаза от слез грязной наволочкой, махает рукой:

— Профессор! тебе последнее слово, что хочешь — базарь.

Я облизываю внезапно пересохшие губы и встав, начинаю хриплым голосом:

— Граждане судьи! Гражданин судья! Я действительно вместе с кентами печатал эти бумажки, но прошу учесть — ни слова против Советской власти, так почему антисоветская агитация и пропаганда? Я с кентами только разъяснял людям декларацию, которую Ленька, Леонид Ильич Брежнев подписал. Значит, он подписал, а я в тюрягу? — не выдерживаю я стиля и серьезности, меня несет:

— Так где же такое видано?! Вы меня пытали, есть ли центр, есть ли руководители?! Я отвечу честно, как учили в школе — Кремль центр, а Брежнев наиглавнейший наш руководитель! Он на Запад катается и в ботинке инструкции от империалистов привозит, он...

Судья прерывает меня:

— Говорите по существу. Вам предоставлено слово, а не трибуна.

Я, сбитый с волны, сажусь:

— У меня все, гражданин судья, не виноват я, не хотел, больше не буду.

Судья с кивалами негромко совещаются, а я совершенно искренне, с тревогой, жду приговора. Это одно из главных условий игры. Можно ерничать к фиглярничать, ломать ваньку и гнать дуру. Можно все. Но приговор выносится как можно реальней. Поэтому в судьи выбирают братву битую, знающею законы. Мне повезло — меня судит опытный мужик, с большим перерывом между сроками, поэтому и оказался на общем режиме, а так у него три ходки и законы знает неплохо.

Наконец совещание закончилось и оглашается приговор:

— Встать, суд идет! Именем, сами знаете кого, выслушав и приняв во внимание и прокурора охреневшего, и адвоката завравшегося, а также слово последнее подсудимого, его личность, состав преступления, одним словом суд приговаривает — Профессора к трем годам лишения свободы на общаке.

Гром аплодисментов награда справедливому суду. Три — не воля, но и не вышка. Три это немного, три...

— Три и на параше просидеть можно, — шутит по тюремному судья и хлопает меня по плечу.

Я доволен и улыбаюсь. Твоими устами и мед пить, Паша.


Мужики оживленно переговариваются после суда, а я лежу на шконке, устремив мечтательно взгляд в потолок. Интересно — трояк дадут или меньше? Хорошо бы...

— Отбой! — гремят ключи о двери.

— Подъем! — гремят ключи об двери. И я просыпаюсь со страной. Проверка, не потерялся ли кто-нибудь... Незаметно пролетает время, вот дали завтрак...

Завтрак тоже пролетает незаметно, каша, чай. Как пишут в газетах — завтрак прошел в дружеской обстановке.

Сегодня воскресенье, никого никуда не будут дергать. Скучно... Но можно придумать развлечение.

В четверг в хату кинули дедулю, лет семидесяти, дряхлого и ветхого. Сел за кражу. Спер чего-то в колхозе. Вот над ним и решили пошутить.


— Слышь, дед, сто лет, сегодня воскресенье, базарный день. Мы решили тебя снарядить, шмотки продашь да и купишь, чего напишем, — подъезжает к деду Горбатый, дед не против, но пожимает плечами:

— А. че меня, сынок?

— Ты старый — не убежишь, а то дубак побоится вести.

— А, ясно-ясно. Я согласен, собирайте вещички.

Хата, давясь от смеха, собирает вещи. Дед бдительно контролирует:

— Ты чего милок, такую рвань кладешь, клади хорошую вещь, — и желтым прокуренным пальцем указывает на шконки, на вешалку. Братва хоть и нехотя, но начинает носить-таскать деду приличные шмотки. Смысл подначки: дед выйдет на коридор, вещи и самого деда дубак обольет от всей души водою и назад в хату. Не хотелось бы мочить хорошее да ну ладно, высохнет, не портить же подначку, веселое дело.

Несет братва вещи, дед принимает, складывает в матрасовку и записывать требует. Делать нечего, давятся от смеха, но пишут список даваемых деду вещей. На другом конце стола другой список составляют, что в хату нужно:

— Пиши — пачек сорок-шестьдесят махорки...

— Сахару не забудьте, сахару...

— А может и пряничков купит старый хрен...

Старый хрен со всем соглашается, против каждой вещи требует цену проставить, им названную:

— Дороже не продастся, сынки, я уж знаю...

Сынки, хохоча уже во все горло, поддакивают:

— Точно, дед, точно старый, сразу видно — жизнь прожил!

Я б тоже дал что-нибудь, но нету. Дед уложил вещи, одел пиджак свой, кепку:

— Ну прощевайте покедова, сынки, ух, и смешливые вы, я таких сроду не видал.

И — к дверям, а сынки вповалку — от смеха стоять не могут!

Дед стучит по двери:

— Слышь, сынок, сынок, день сегодня базарный, надо вещи продать да купить кой чего! Выводи!

Хохочет хата, хохочет дед, хохочет дубак вместе с корпусным, отпирающим двери.

— Ну выходи, выходи старый, мы тебя на базар и отведем. Правда сегодня дождь,

но ты видать не сахарный, растаять не боишься.

Дверь захлопывается, замок лязгает. В хате хохот во весь голос, во всю мощь. Ну дед, ну уморил, ну сейчас ему устроят дождь! Ха-ха-ха!!!

Десять минут деда нет. Полчаса — деда нет... Уже и смеяться в хате перестали, уже задумались — где же дед, куда же старый подевался?! Нет его и нет.

Наконец, где-то часа через два, открывается дверь и давящийся от смеха дубак запускает незнакомого мужичка. Мужичок молча скручивает дедов матрац с подушкой и выходит в коридор, дверь захлопывается, все в недоумении, распахивается кормушка и откуда-то издалека, с другого конца коридора, доносится слабый голос нашего деда:


— Сынки, сынки, смешливые! Че хочу сказать — базар сегодня не работает, а мешок вы мне рванный дали, вот я и растерял большую часть шмутья. Ну а когда вернулся, то меня корпусняк к своим посадил, у меня шесть ходок, я совсем не понимаю, как к вам попал. Я потом вам чего-нибудь пришлю, ну вы смешливые, я еще таких сроду не видал! Ха-ха-ха!!!

Да... Ну, дед, сто лет!.. Ну, кинул хату, вот посмеялись... Неловкая тишина сменяется громом хохота: эх, как он нас кинул, ну, дед, ну, старый хрен, мы его на базар, а он босяк чертов, арестант с нэповских времен, ну, дед, ну, хрен старый!..

Хохотали до слез, до икоты. А мешок братве жалко, много там шмутья, на этапе можно было б продать — за чай, водку, сигареты... Вот старый хрен!

Вечером дед прислал по параше немного чая. За все... Ну, дед, ну шутник!


На следующий день у меня радость и грусть пополам. Получил малевку от Ганса-Гестапо. Пишет он, что уходит этапом и наверно, скорей всего, больше не увидимся. И еще пишет, что он мне подарочек сделал, а какой — не пишет. И я не знаю. Гонят его на дальняк, на Север, в Сибирь. Куда — точно не знает. Он — изделие, а кто изделию будет сообщать о месте назначения? Никто. Привезут со склада на фабрику-предприятие и все. А тогда и увидишь, куда привезли. И тогда ахнешь — куда привезли. Но поздно. Сиди — не рыпайся.

Прощай, Ганс-Гестапо, с поломатою судьбою и наперекосяк прожитой жизнью. Прощай!



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ



Сегодня у меня суд. По тюремному венчание. Венчается раб божий Владимир с тюрьмой постылой...

Сегодня суд. На этот раз по-настоящему, по-правде. Почему-то спокоен, даже испытываю радость — увижу друзей, хипов-братву, я нечасто писал и нечасто получал от них записки, но в общем-то о них я знаю почти все. Сурок на узком коридоре, в двойнике. Так содержат лиц опасных и совершивших тяжкие преступления. Не всех убийц держат там, то ли камер на всех не хватает, то ли Сурок страшнее совершил... Остальные, так же как и я, на общаке, вместе со шпаной... Все, как и я, пассажиры, по-тюремному, случайные люди. Надо же, даже уголовники, пусть другой смысл вкладывают, но считают нас случайными, случайно попавшими в тюрягу, к ним. А менты, КГБ...

Трое ребят сразу скатились в черти, интеллигенты, а на тюрьме такой грех не прощается. Один немного погодя. Слава богу, хоть никого не опустили еще. Пока. Впереди осужденка, — этап, зона...

А сегодня у меня суд. И моих друзей. У нас сегодня суд. И сильная Советская власть будет нас судить. За бумажки. За то, что посмели. За то, что додумались. Значит за мысли... А как же декларация, подпись Брежнева, свобода мыслей и слова?! значит все туфта?! Все фуфель?.. Ну, черти, ну, суки, а мы тут отмазывайся, как хочешь!

Мысли прерывает стук ключей по двери:

— Иванов!

— Готов, гражданин начальник!

Лязгает дверь и знакомое:

— Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди!

Выходя на хаты, получаю пинка в зад. Не больно, не обидно. Такова традиция — мол ни пуха, ни пера, срока тебе небольшого. Внимание всегда приятно, даже если оно выражено в грубоватой форме. Наверно, Лысый, мы с ним последнее время скентовались. Не оглядываюсь, что б не сглазить.

Иду впереди дубака, решетки, дубаки, лестницы. Все знакомо до боли, все надоело до чертиков. Быстрей бы увезли куда-нибудь, все разнообразие.

Меня передают с рук на руки. Изделие со склада едет на... с чем бы сравнить суд? Суд, суд это и ОТК (отдел технического контроля) и распределение: мол правильное ли изделие изготовили, не брак ли, и куда мы его отправим, на какое предприятие, да на какой срок можно использовать это изделие. Если не сломается...

Меня передают с рук на руки. Дубак что вел, корпуснику, ведающему прапорами, что шмонают. Шмон, тщательный, а вдруг у меня ксива приныкана или там, автомат?! Напоследок заглянули в жопу, это уж наверно тоже традиция в советских тюрьмах. Корпусняк передает меня другому дубаку, а тот менту в сером. Обыкновенному менту, но под роспись. А правильно — главное, это учет! В. И. Ленин.

Грузят в автозак, пусто, а следом... ура! Друзья-товарищи!!

Мы радостно кричим, встречая каждого появившегося в автозаке, хлопаем по плечам друг друга, обнимаемся, не обращая внимания на крики и ругань конвоя!..

Нас приводят по одному, не спеша... Ура, Костюха, ура, Корабль, ура, Шланг, ура, Игореха! Ура, ура, ура!!! Последним приводят Сурка, но сажают в стакан. Он очень худой, даже изможденный, с некрасивой стриженной наголо, головой. Мы громко, во весь голос, от души орем:

— Ура! Сурок, ура! Мы снова вместе! Ура!

Менты недовольно морщатся:

— Что разорались?! Революционеры хреновы... Заткнулись!

Кто-то из нас выкрикивает со смехом:

— Всех не перебьете, выше голову товарищи!

Я запеваю:

— Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и хипов...

Менты тоже смеются:

— Гляди очкарик, допоешься до сибирской каторги, то-то смеху будет!

Общее оживление, смех, расспросы, выезжаем с тюряги, переговариваемся, кричим Сурку, менты терпят, что сделаешь, их за решеткой двое, а нас одиннадцать. Мы снова вместе, кто-то закуривает, передавая по кругу, хотя курить в автозаке не положено. Менты принюхиваются — не анаша ли?

Один из конвоиров похож на старого морщинистого бульдога. Только слюни не пускает да в фуражке и форме. Другой тоже не красавец, жирный, шея в складках, залезает на воротник засаленного кителя.

Ну и красавцы, ну и молодцы охраняют власть. Наверно, кто поприличней выглядит, все в тюрьме сидят.

Автозак останавливается, менты вылезают, оставляя дверь открытой. Но между нами и волей еще решетка. Внезапно в голову приходит шальная мысль — может убежать? Ведь пока не осужден, говорили в хате, за это не судят, только бьют. Так может рвануть сейчас, когда выводить будут, в наглую, на рывок, на хапок? Мысль о побеге стучит в висок, мысль о побеге не уходит. Вот ошизеют в хате, вот удивятся.

— Выводи по одному! — раздается крик и менты распахивают решку. Я пропускаю двоих вперед, затем еще одного, сижу, набираюсь решимости и ныряю следующим. Только встал на подножке автозака, менты за локти — хап! И другим ментам в руки — раз! А те в двери запихнули... Прощай воля, видать не суждено!.. За дверью два мента и коридор, менты под локти — хап и в другие двери. А там другой мент, одной рукой за плечо, другой решку распахнул и:

— Привет, братва, — здороваюсь с ранее вышедшими из автозака. Мент решку захлопнул и орет:

— Следующий!

Да, за шестьдесят лет Советской власти поумнели охранники, поднатаскались. Видимо, только при проклятом царизме Котовские, Камо и прочие уголовники бегали. А сейчас! Не то время, не то.

Вскоре все "революционеры" вновь были вместе. В двух клетках, в народе называемые обезьянники. Точно и емко! Все вместе, кроме Сурка...

— Братва! Кто последний из автозака выходил?

— Я!

— Не видел случаем, куда Сурка дели?

— Нет, он в стакане оставался...

По-видимому, менты его отдельно посадили. За главаря антисоветского подполья держат. За Савинкова. Ошизели звери, мозги жиром заплыли...

Сидим в клетках на полу, тесно, переговариваемся, ждем, ждем суда, ждем...

Началось! За решкой появляется высокий мент майор. Ого!

— Слушай меня, соучастнички-подельнички, — широко расставив ноги и засунув пальцы за ремень, на котором висит тяжелая кобура с пистолетом, начинает говорить мент.

— Слушай и наматывай на ус. Я — старший конвоя! — ого, какая честь, братва в хате базарила, что старшина, предел мечтаний, а тут...

— Все, что скажу — касается всех. Но особенно Иванова и Осипова. Мне на вас кумовья материал подкинули. Значит так. Распоряжение конвоя выполнять беспрекословно. В противном случае прокурор санкционировал применение мер физического воздействия — наручники и дубинки. В зале суда не кричать, не переговариваться. Уважать суд и распоряжения суда выполнять беспрекословно. В случае побега имеем право применять оружие на поражение. Ясно? Вопросы имеются?

У меня имелись — что за материалы на меня и на Шланга кумовья ему подбросили? Очень интересно узнать было бы? Но я промолчал, молчание — золото.

Майор, не дождавшись от притихшей братвы вопросов, продолжил:

— В конвое двадцать семь человек, вас одиннадцать. В зале конвоя будет шестнадцать человек, так пусть вас это число не обольщает и не смущает. Остальные перекрывают коридоры, окна, двери. Рекомендую не дергаться. У меня все. Через десять минут мы вас поведем. Разрешаю оправку, по двое.

Быстро, по двое, ныряем в туалет. Окна нет, стены исписаны. Возвращаюсь в клетку с Костей, следующая двойка.

— Приготовиться! Иванов, Дерябин, по одному, пошел!

Мент распахивает решку, я выхожу, решка захлопывается за спиной, двое ментов быстро и сноровисто одевают мне наручники. Впереди.

— Пошел! — выталкивают в коридор, там встречают и проталкивают дальше. Конвейер в действии! Изделие номер такое-то! Принимай! Пропускай! Дальше! Быстрей! Бегом! В конце коридора мент, он меня поворачивает в распахнутые двери. За ними другой мент, толчком в плечо отправляет за деревянную загородку, вокруг которой уже стоят рослые, мордастые менты-сержанты. Конец конвейера, стулья в два ряда, привинченные к полу.

— Сесть! — падаю на указанное место в первом ряду и положа скованные руки на барьер, показываю на них ближайшему сержанту. Тот отрицательно и непреклонно кивает головою.

«Ни хрена себе» — думаю я, но успокаиваюсь.

Оглядываю густой длинный зал. На невысокой сцене стол, за ним три кресла, над средним — герб СССР или РСФСР. Я не сильно разбираюсь в геральдике. Рядом со сценой столик и за ним стул. На столике печатная машинка, бумага. Вспоминаю суд в хате - "запись вести не будем, ну ее на хрен". Я улыбаюсь. А это по-видимому место прокурора. Или адвоката. Придут — разберемся, я улыбаюсь.

Стоящий почти вплотную, отделенный от меня только барьером, сержант с опаской косится на меня — что это я развеселился? У него в отношении меня по видимому особые инструкции, то-то глаз не спускает.

Зал мест на шестьдесят, интересно, кто будет в зале сидеть? Наши родственники далеко, а друзей наверно не предупредили, когда состоится суд.

Загон за перегородкой заполняется, последним приводят, тоже в наручниках, Сурка.

Занимают свои места наши адвокаты, сколько их, вон и Ленка, подмигиваю ей. Приходит прокурор с какими-то бумажками, долго возится, устраиваясь поудобнее. Наверно, у него геморрой. Неприятная рожа, наверно тоже вышку требовать будет, я вновь вспоминаю суд в хате и улыбаюсь. Сержант косится. По-видимому, все идет по плану.

Появляется майор и с нас снимают наручники. С меня, Сурка и Шланга. Я растираю запястья — от души заковали менты.

Секретарь, молодая совсем девчонка, делает испуганное лицо и кричит:

— Встать! Суд идет! — и суд идет. Впереди старая мымра, лет пятидесяти, судя по юбке — женского пола. Следом безликие кивалы, он и она. По-видимому от станка оторвали. А зря...

Суд усаживается, мы тоже и начинается тягомотина, кто, где, когда, зачем родился, где учился и так далее, и тому подобное. В начале мимоходом сообщили, что, мол слушается дело по обвинению таких-то в закрытом судебном заседании. То-то зал пуст! Да...



Нет, чтоб открыто заклеймить, пригвоздить, прибить к позорному столбу, смешать с дерьмом и развеять по ветру...Ну и не надо, так и к лучшему. Дадут нам потихонечку помаленьку, спустят дело на тормозах. Недаром Роман Иванович, следак поганый, сетовал — мол, нет ничего, кроме бумажек. А за бумажки на всю катушку крутить не будут, что они, идиоты?!

Первый день суда пролетел как миг. Как МИГ, самолет есть такой. Ничего интересного не было. Только после перерыва, в котором нас тюремной баландой накормили, и здесь она нас настигла, девчонок наших, по одной в зал запускали и, допросив как свидетелей, в задних рядах усаживали. Наморгались вволю! Весело день пролетел.

Привезли после суда в тюрягу, подняли в хату, немного порасказывали, спать. Вымотали гады.

На другой лень то же самое, даже майор почти слово в слово тоже самое произнес. С выражением. Чудеса и только.

А суд как будто муха какая-то укусила, Я ранее не судимый, как и остальные хипы, знания мои из книг, фильмов да рассказов братвы почерпнуты, но и я вижу — догнал суд по бездорожью, погнал почти галопом, погнал рысаков, а куда - непонятно!

Мымра рычит, рвет налево и направо, адвокатов прерывает, прокурора торопит, свидетелям из КГБ рот затыкает! Мать честная, может она от старости с ума сошла?! Что же такое?

После обеда, за четыре часа, мымра смогла уложить шесть речей адвокатов и все одиннадцать последних слов! Куда там Стаханову, фраер мелкий по сравнению с мымрой. Взбесилась она что ли, непонятно? Что-де мы завтра будем делать, если все сегодня переделаем? А?!

Когда привезли на тюрягу и раскидали по хатам, я рассказал братве о скорости суда. Ахнула хата! А Паша сочувственно посмотрел на меня:

— Послушай Профессор, не хочу каркать, но не к добру суд так гонит, ой не к добру!

«Да я сам понимаю, Паша, но что я могу сделать» — думаю я, но молчу.

Сплю плохо, тревожно, постоянно просыпаясь от каких-то кошмаров.

А на третий день приговор! Вынесение приговора! И начали от маленьких сроков к огромному!

— Гражданина Иванова Владимира Николаевича, двадцать второго октября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года рождения, место рождение город Омск, признать виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями УК РСФСР номер 70, 198, 209 и ОПРЕДЕЛИТЬ МЕРУ НАКАЗАНИЯ!!!

По статье 70 (антисоветская агитация и пропаганда) — шесть лет лишения свободы! По статье 198 (нарушение паспортного режима) — один год лишения свободы.

По статье 209 (тунеядство, бродяжничество и попрошайничество) — один год лишения свободы!!!

«Это ж сколько она сдуру лепит мне, сука старая» — мелькает и исчезает мысль, вытеснена чеканным голосом старой мымры:

— Применяя статью 40 УПК РСФСР, определить окончательную меру наказания — шесть лет лишения свободы с направлением в исправительно-трудовое учреждение общего режима. Исчисление срока наказания считать со 26 мая 1978 года. Обжалование приговора возможно в течение десяти дней со дня получения копии приговора на руки!

«Вот тебе и трояк, вынесенный судом в хате... Ни хрена себе — шесть лет»...

А в зале суда звенело: шесть лет! шесть лет! восемь! восемь! восемь! десять! десять! двенадцать!! ПЯТНАДЦАТЬ!!! лет... Сурку...

За бумажки... Ну, суки, ну, бляди, ну, менты, ненавижу! Власть вашу поганую ненавижу! В бога, душу, мать пополам... Ну твари, ну твари, ну...

В горле першит, глаза застилает туман и хочется кого-нибудь убить. Разорвать. Шесть лет... А Сурку пятнадцать!..


Рву кулаком глаза, сорвав очки. Напялив их снова, смотрю на братву — все притихли, примолкли... Как же так... За что?.. Сурок побледнел, губы кусает.

Мымра бумаги сложила:

— Все ясно?

Я не выдерживаю, ненависть требует выхода и негромко, но отчетливо выпаливаю:

— Блядь!

Мымра дергает головой и делает знак секретарю. Та орет:

— Встать! Суд окончен!

Все уходят. Мы остаемся. Навечно. Шесть лет...

Клетка, удар дубиной по спине:

— За судью, мразь!

Воспринимаю тупо, боли не чувствую.

Автозак, дорога, шесть лет... Приехали, наспех прощаемся, когда еще увидимся, шесть лет, шесть лет...

— Иванов! К зам. начальнику СИЗО!

Ведут, шесть лет, шесть лет, шесть лет...

— Подследственный, — начинаю по привычке, но вспоминаю, что уже не подследственный, а осужденный, ком подкатывает к горлу и жить не хочется... Я поправляюсь:

— Осужденный Иванов, —

дальше не могу продолжать, горло перехватывает, нет, не слезами, а ненавистью!

Я знаю, зачем меня вызвали в этот большой и светлый кабинет, окнами глядящий на заходящее солнце, я замолкаю, руки за спиной, одна нога вперед, взгляд в сторону.

Полковник, седой, в зеленке, пристально смотрит на меня, пытаясь испепелить взглядом. Не получается, начинает:

— Ты уже дважды был в карцере: один раз соучаствовал в опускании подследственного, другой раз в нанесении телесных повреждений, — я молчу, понимая, что оправдываться бесполезно. Мне дали шесть лет зоны!..

— В карцер пойдешь, мразь политическая, за язык! Что б в следующий раз язык держал на месте — в жопе! Понял! — срывается на крик полковник. Я морщусь, но молчу.

Меня уводят. На подвале, в карцерном коридоре, меня встречает огромный корпусной, с дубиной в руке.

— Это тебе не по нюху наш советский суд? — вопрошает корпусняк. Я машу головою. Не по нюху, нет, не нравится мне суд, который за бумажки шесть лет дает!

Корпусной бьет меня... Раз, другой, третий... Сначала я прыгаю, как мячик и ору, как зарезанный. Затем падаю. Он прекращает экзекуцию и небольно тыкает меня сапогом в лицо. Совсем чуть-чуть. Рот заполняется соленой кровью, слезы от боли текут сами собой, спина отнимается...

Меня бросают в карцер как матрац. Отсидел я десять суток. В одиночке.

Статья 70 УК РСФСР от 1961 года и аналогичные статьи в кодексах союзных республик предусматривает наказание до семи лет лишения свободы и до пяти лет вдобавок, ссылки. Но иногда советское судопроизводство, самое гуманное в мире, начинает лихорадить, давать сбой и эти бляди даже свои собственные законы нарушают...Или подгоняют дела и людей под законы и статьи так, как им удобнее.

Основную массу нашей банды судили по 70, 198 и 209. Но некоторые из этой основной массы, видимо особо отмеченные судьей или роком, поимели сомнительное счастье узнать кроме уголовного кодекса еще и уголовно-процессуальный. Статья 40 — в случае осуждения гражданина по двум и более статьям, применяется статья двадцать пять уголовно-процессуального кодекса РСФСР. И аналогичные статьи кодексов других республик. И тогда больший срок по одной статье поглощает меньший по другой...А есть еще статья 41 — меньший срок не поглощается, а приплюсовывается полностью или частично... Вот моим корешкам по несчастью и банде нашей хипповой и приплюсовали. Суки... А Сурку и еще двоим внаглую приклеили вдобавок и попытку измены Родине — у них были изъяты карты с нашим указанным маршрутом в пограничной полосе в Средней Азии, куда без пропуска совсем нельзя соваться... Если бы Сурок показал на следствии, что мы там уже побывали и не убежали, а, не как он сказал — только собирался, то статья за попытку незаконно пересечь государственную границу и попытка измены Родины ждала бы нас всех...А так всего ничего — от шести и до пятнадцати... Как говорится в тюряге — только первые десять лет страшно, а потом привыкнешь.



ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ



Отсидел я десять суток. И не помер. В карцере тепло, спина перестала болеть на третий день (почти), а мысли были об одном — шесть лет. За что? шесть лет…

Отсидел, затем подняли наверх. Забрав матрац и остальное нехитрое барахло, сказал братве, сколько дали и, не замечая сочувственных взглядов, пошел впереди дубака. В новую хату, в осужденку. И что меня там ждет, один бог знает, да и то не в мелких подробностях. Но имея за плечами "шесть девять", три трюма, срок шесть лет и последние молотки за судью, шел я спокойно, не ведясь, так как уже повидал, если не все, то многое.

— Стой, — рявкает дубак и передает меня другому, а тот ведет к корпусному. Недолгая процедура приемки— и я в хате.

Огромная светлая хата. И шконок до едрени фени — аж четыре ряда. Три стола, две параши, ни чего себе, о-го-го!

— Привет, Профессор! — о, знакомое рыло, виделись в два один, по-моему ушел на суд еще при Тите. Как звать, не помню. Отвечаю, кладя матрац на лавочку возле стола:

— Привет, привет, про Тита слышал?

— Слышал, а как ты?

— Я потом в шесть девять сидел...

Играющие за столом в нарды, явно блатяки, навострили уши. Я продолжил:

— Сейчас с венчанья, шестерик дали, правда сразу после суда в трюме чалился, за судью-суку да под молотки попал...

Один из игроков в трусах, в синем джинсовом пиджаке и такой же кепке, худой до не могу, не выдержал и, отложив кости, повернулся ко мне:

— За что шестерик?

— Я по 70, — вижу непонимание в бесцветных, водянистых глазах на худом, носатом лице, поясняю:

— Антисоветская агитация и пропаганда. Листовки печатали — декларацию прав человека разъясняли, — ставлю точки над "и".

Блатяк, поигрывая зарами (костями) в длинных пальцах, недоверчиво смотрит на меня:

— За листовки шестерик? Темнишь, землячок...

— Обвиниловка на руках, приговор принесут днями.

— В шесть девять сидел, не в этой ли семейке?

Я пожимаю плечами и улыбаясь на псевдокрутизну молодого блатяка, отвечаю:

— Я с беспредельщиками бился, я и Кострома. Остальные молчали и гнулись. Можешь туда подкричать, можешь здесь узнать.

Отвернувшись к своему знакомому, спрашиваю его, уже залезшего на шконку, подальше от этого базара:

— Что за хата?

Блатяк в трусах и кепке не отстает:

— Херами богата! Я с тобою базарю, а ты вертишься, как вошь на ногте...

Я оглядываю "крутого" с ног до головы и мгновенно срисовываю его, так как уже имею опыт — малолетка за плечами, сидит скорее всего за мелочь, был блатным пацаном, потому что сильно не гнули, в хатах до суда приблатовывал, так как рядом покруче не было. Решаю ввязаться в базар, так как мне здесь жить, да и вообще я не тот Профессор, которого в тюрягу привезли:

— Послушай, земляк, ты че на себя тянешь? А? Я тебе должен? Или я у тебя украл? Имеешь что, скажи прямо — отвечу. Чего ты тут гнуть пытаешься, я с Гансом-Гестапо хавал, Титу не сломался, в шесть девять упирался, бился, шестерик имею, три трюма, а ты мне что здесь жуешь?! — выкатываю глаза.

Блатяк в кепке тоже пучит глаза и кидает зары на стол:

— Каждый черт будет голос поднимать, да че, оборзели черти...

Я перебиваю его еще громче:

— Слышь, братва, есть в хате авторитеты или малолетки в кепках блатуют?!

Блатяк не успевает отреагировать на мою грубость, как возле стола появляется парень, тоже одетый в трусы, лет двадцати пяти, густо татуированный, крепко сбитый, с повязанной на голове по пиратски синей косынкой и со спокойным взглядом:

— Да, в общем-то есть авторитеты. Меня зовут Пират. Я слышал о тебе, Профессор. Ты вообще-то пассажир...

— Пассажир, — соглашаюсь я:

— Но без косяков и не черт. Что он за базаром не следит?

Пират обращается к кепке:

— Ты чего распсиховался? Он тебе должен? Здесь есть черт с шесть девять, он все о нем рассказал. Пассажир и в Африке пассажир, но он чистый.

Малолетка бурчит и исчезает среди шконок. Пират улыбается во весь рот и подмигивает мне:

— На малолетке нет мужиков, или пацан или черт. Вот Грузин и не привыкнет никак.

Я пожимаю плечами:

— Я уже забыл. Где мне лечь?

Пират показывает рукой на хату:

— У нас 120 человек, а мест 60. Ты 121-й, где увидишь лежат двое — смело ложись третьим, хоть внизу, хоть наверху. Мест нет. Будут упираться — скажи мне.

Я решаю лечь сам, без Пирата, — арестант я или тряпка? Найдя подходящее место наверху, в золотой середине хаты, без лишних слов закидываю матрац. Двое зеков лет двадцати пяти-тридцати, выкатывают глаза:

— Ты че, земляк, ты че, в натуре, ты че?

— В натуре у собаки, красного цвета, я тут, мужики, с краю спать буду. Дразнят меня Профессором, чалюсь по 70, шестерик сроку. Вопросы есть?!

Мужики молчат, пытаясь сообразить. Я продолжаю:

— Ты по какой венчался и сколько пасок отвалили? — наезжаю на худого и длинного мужика. Он молчит, по видимому не все поняв.

— Ты че молчишь, как партизан у немцев? По какой статье и сколько сроку?!

— 206, три года.

— Хулиганка, глотник значит, три не десять, три и на параше просидеть можно!

Мужик по-настоящему пугается:

— Да ты что, у меня ничего нет на воле, я и в дружинниках не был, в милиции не работал и служил в стройбате... Из колхозу я!

— Селянин. Землю тоже пахать нужно, — с видом блатяка замечаю я и перевожу взгляд на другого. Тот торопливо начинает рассказывать:

— Я учитель труда, в интернате для дебилов. По пьянке унес домой магнитофон, вот и дали два года...

— А че блатуешь? Тебе не по нраву, что я здесь спать буду?

— Так тесно, — объясняет учитель дебилов, сам не блещущий интеллектом. Я продолжаю наезд:

— Тесно, ложись под шконку!

— Ну так я первый здесь лег...

— Первый лег, первый слезешь, ну так что с того, первый. Хочешь?!

— Нет, нет, че ты, че ты, — пугается моих слов и наглого взгляда учитель, я улыбаюсь:

— Ну так я здесь поживу чуток. Перед этапом. А если кому тесно — можно под шконку загнать.

В ответ дипломатическая тишина. Хорошо.

Неторопливо пошли дни. Подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой. Никто никого не напрягает, разборки только по делу. Так как хатой правили люди жизнь понюхавшие тюремную и не желавшие ради сиюминутных удовольствий свой авторитет подрывать. Хорошо.

Свободного времени хоть завались. Если есть настроение — тискаю роман, не сходя со шконки. Наоборот, ко мне приходят и сидят тихонько-тихонько, с раскрытыми ртами, а я вру напропалую.

Нет настроения — слушаю, как другие не очень складно врут или просто травят. Или просто людей наблюдаю. Очень интересные люди иногда попадаются. Но, в основном серость и преступления убогие. Со страшными да тяжелыми на узких коридорах сидят, там, где Сурок. Как он там? Сурок, пятнашка все же, ну суки... На узком коридоре двери по одной стороне коридора, за железной дверью решетка, на двери электрозамок. Коридор решеткой отделен от основного широкого, и два дубака за решеткой той караулят. И хаты там, говорят, маленькие, по два-по четыре человека.

А в нашей хате семь восемь большая часть малосрочники. Малолетка в джинсовой кепке два года имеет за хулиганку. Остальные тоже — два, три, редко-редко четыре года.

Народу в хате много, со всеми не познакомишься, но с кем уже побазарил, так и есть — малосрочники. А тут шестерик... Но есть и исключения.

Например, Валентин. Хмурый мужик с жестким лицом. Ни разу его не видел в трусах, несмотря на жару в хате. Всегда в трико и рубашке. Первая судимость. Тридцать семь лет. Двенадцать лет сроку. Усиленного режима. В составе группы ограбил в течение нескольких лет ряд сберкасс. С применением оружия. В том числе и огнестрельного. По делу есть трупы. Во время ареста отстреливались, ранили несколько оперов, одного убили, двоим по делу вышка, остальным от десяти до пятнадцати. Так его обвиниловку вместо детектива читают. На тюряге так принято — интересные обвинительные заключения, обвиниловки, вместо книг читать. Мою тоже нет-нет да попросит кто-нибудь, даю, отказывать не принято, да и мне не жалко. Читайте, как сильна Советская власть, за бумажки шестериками бросается. Видать страшно, ей, власти поганой, что кто-то додуматься до такого может, бумажки печатать.

Почему Валентин не на узком коридоре и даже не на усилке — никто не знает. По-видимому, кроме кумовьев. Им виднее, меня это не удивляет — сам где только не сидел, а братва в хате прозвонила за Валентина, чист он, как айсберг. Но морда жесткая и хмурый всегда. С ним я не хотел бы ссориться. Ни в какую.

Есть еще контрабандист. Настоящий. Имя его никто не выговаривает, так его зовут — Контрабандист. Он в Пакистан камни северные таскал. Не булыжники. Обратно гашиш. Хотя его в Средней Азии навалом. Гашиша того. Но в Пакистане он дармовой. Если Контрабандист не врет. Узбек он, камни в Москве получал и гашиш пакистанский туда же привозил. Там же его и взяли. На следствии много всплыло, он говорит, сдали его, всплыло и где камни те крали, и Прибалтика, откуда гашиш на запад уходил... И много еще всякого-разного. Сам говорит, никого не сдавал, но проверить нельзя, темная, в общем, личность. В Ростов-на-Дону его занесло из-за страха. Боится он ехать в Среднюю Азию и не скрывает этого. Говорит — там его сразу убьют. Как на тюрягу придет. Вот он и удумал следующее: в московской тюряге от кого-то раскопал кражу и написал явку с повинной. Менты проверили — точно! Есть такая партия! То есть кража. И повезли его сюда — в Ростов. Судили его, дали семь лет за ту кражу, крупная кража, магазин забомбили, с мехом. Но все равно повезут его в Среднею Азию. Ох, и мутно ему...

А еще я с кентовался с болеро. Валерка Косяков (ох, и фамилия). Его на тюряге сразу Косяком окрестили. Сидит за кражу — по пьянке у друга ковер спер. Ох, уж эти друзья, ох, уж эти ковры... Получил за ковер два года общака с принудительным лечением от алкоголизма. Следственную хату прошел нормально, а тут, еще до меня, все тот же Грузин, малолетка в кепке, предъявить пытался. Мол, скакал на сцене, в трико в обтяжку, значит, пидар потенциальный. Косяк пытался ему объяснить, мол, он простой мужик и в жулики не лезет, и лет ему тридцать, как за такую работу можно предъявлять, непонятно. Так можно предъявить и слесарю. Ничего не понимает бестолковый малолетка. А Пират с кентами только улыбается и посмеивается, из своего блатного угла глядя, как действие развернется... Утомился Валерка, да махнул ногой. Как на сцене махал. И. малолетке в челюсть. И выбил. Мычит блатяк, а что — непонятно... Вправили ему челюсть, Пират рявкнул носителю кепки, чтоб мужика по беспределу не напрягал, тем и окончилось.

Я и понравился Косяку тем, что на блатяка этого, Грузина, полкана спустил, не дал на себя наехать. Скентовались мы в двух и травим целыми днями. Я ему про бродяжничества наши, и он про работу в театрах да в варьете. А еще я ему радость сделал: я ж с Омска, а в Омске хиппи в музкомедии кучковались, и я там терся, а он в 1972 году один сезон в омской музкомедии отплясал. И всех я там знаю и помню. Косяку радость, как родственника встретил.

Прожил я в этой хате с неделю, прислали мне приговор. Сел я за стол, прочитал его, и так мне на душе хреново стало, я уж после суда отошел, оттаял, а тут меня снова скрутило, да сильно...

Сижу, зубами скриплю, Косяк подойти боится, видит наверно — какой я добрый стал. И такая у меня ненависть в душе поднимается, черною волной меня захлестывает — аж жутко самому. Убью кого-нибудь сейчас, пусть только подвернется под руку горячую. Ух, суки, власть поганая, ненавижу... А тут напротив меня дед садится, видел я его раз несколько, все-таки в одной хате сидим, — а в руках тоже листки, на машинке напечатанные, держит, видимо приговор получил, вместе со мною.

Смотрю я на него мутным от злобы взглядом, а он не ведется, видно от старости с ума выжил или нюх потерял. Ну, дед, я тебе сейчас такое устрою, так рявкну, так отчешу, свет белый не мил станет...

А дед листки свои поганые, мне под нос сует, тычет, чего-то от меня хочет. И что ему старому хрену от меня злобного надо?! Непонятно. Прислушался я к дедову рассказу, бормотанью, а он:

— Слышь, Володя, ты за политику сидишь, а политикой люди ученые занимаются. А я и письмо складно написать не могу, два класса у меня и те давно кончал, еще до войны.... Ты б помог мне, Володя, я б тебе век благодарен был, богу б молил да и тут из магазина чего-нибудь купил. Хошь конфеток, хошь пряничков... А, Володя, подмогни сынок, старому...

И листки мне свои, приговор свой сует. А я на речь его бесхитростную злиться уже не могу, уходит злоба, только осадок остается. Взял я его приговор, читаю. И таким мне пустяковым собственный приговор показался после его странного да глупого. Гляжу на деда и шизею: неужели абсурд в стране этой, где я родился и девятнадцать лет прожил, до такой степени дошел! Абсурд! Страна абсурда... Ну, власть поганая!

И снова меня злоба захлестнула, но не мутная и не за себя— шальная злоба за деда, за жизнь его исковерканную, коммунистами растоптанную. И сама рука к ручке шариковой потянулась да к бумаге чистой, что корпусняк на кассационную жалобу выдал...

А дед свое все гнет, все рассказывает:

— Судимый во всей деревне я один, восемнадцать годков отсидел, как спер в колхозе ведро угля, килограмм восемь, так и дали мне десять лет по указу от 27 декабря, а в приговоре по-страшному написали: мол, украл восемь килограмм стати… — тьфу, старагического...

— Стратегического, — машинально поправляю я, а рука уже сама пишет-выплескивает мою злобу на бумагу.

Во-во, его самого, этого сырья, а уж в лагере я добавку получил, за трактор сломанный, как вредитель, освободился я аж в пятьдесят седьмом году, сосед у меня грамотный и написал мне бумагу в Верховный Совет... И в шестьдесят втором помиловали меня за трактор, мол, незаконно, а за уголь этот так и промолчали.. И дожил я до 78, в колхозе работал и пенсию уже получать стал, мало только, я ж с 3-го года родом, а тут такое случилось, вот меня и Кешка, непутевый участковый наш, ты про участкового обязательно напиши, так вот Кешка и посадил. Так говорит, стервец, окромя тебя некому, один ты из всей деревни зека, тебе и в тюрьму идти, еще и смеялся, паршивец, мол, тебе привычно... А дело-то стыдное, хорошо, что сынки понимают, что не виновен я, только смеются...

И я понимаю, что дали деду двенадцать лет только потому, что власть поганая, судья сволочь, Кешка сука и все менты гады!

Написав, прерываю нескончаемый монолог деда:

— Слушай старый, что я написал, понравится тебе или нет, ну, в начале кто да что, когда да где, сколько да почему. Вот главное: имея возраст 75 лет и являясь по возрасту импотентом, прошу вас обратить внимание на невозможность с моей стороны произвести приписываемое мне гнусное преступление — изнасилование малолетней дурочки, психически ненормальной Клавдии Ивановны Орленко. В доказательство моих слов прошу произвести мое освидетельствование или опросить мою бабку, на которую я уже шестнадцать лет не залазию в связи с бесполезностью данного действия. Ну как дед, нравится? — смеюсь я. Злоба ушла, осталось жалость, что мои шесть лет, я молод и здоров. А деду 75, оттянул восемнадцать да еще двенадцать дали. Вот гады!

— Нравится Володя, ой, как по научному, я думаю — скинут мне, ну хоть немного скинут, хоть чуток. А?! — вопросительно тянет дед, а в глазах выцветших, слезы.

— Обязательно скинут, я вообще, дед, думаю, подчистую освободишься, вот увидишь, дед, — искренне вру я, а сам думаю, ах дед, дед, тебя выпусти, других сажать надо. Участкового Кешку, следака, судью, прокурора по надзору. Уж лучше ты один сиди, остальные свои, коммунисты. Власть. Сволочи...

Дед растроганный, уходит, пообещав с магазина, с ларька тюремного, конфет мне подбросить.

Подвигаю к себе бумагу, быстро и размашисто пищу: «Кассационная жалоба». Понимаю, что бесполезно ссать против ветра, но дурак думкой богат. А вдруг...

На следующий день ларек, отоварка. К дверям зек пришел, с хоз.обслуги, дубак кормушку открыл, тот и сунул листки. Требования-заявки. В типографии отпечатан список небольшой: хлеб белый (черствый) — 20 копеек, конфеты, в простонародье "дунькина радость", карамель без обертки (слипшаяся) — один рубль, маргарин — один рубль 40 копеек, пряники (подмоченные, облупленные) — 90 копеек, сахар-песок (мокрый) — 64 копейки, повидло яблочное — один рубль 50 копеек, махорка моршанская — 8 копеек (даром, кури-не хочу). Ну еще сигареты, "Космос" по 60 копеек да "Прима" по 14 копеек. Ну ручки, тетради, стержни, конверты. Ну мыло, дешевое и подороже, порошок зубной, носки нейлоновые — для коней. Консервы рыбные по 75 копеек, «Спинка МЕНТА!» (минтая) в собственном масле. Откроешь банку и думаешь — почему на крышке налет зеленый? Может с тиной рыбу консервировали?.. Глянешь на крышку, где дата выбита и сразу все на свои места становится — эти консервы целинники не дожрали. В пятидесятых годах...

Не забывает Советская власть о сидящих в тюрьмах. Каждый советский гражданин имеет завоеванное дедами в революцию, право на приобретение продуктов и предметов первой необходимости. Об этом в "Правилах режима содержания лиц в СИЗО" написано. Почти так же, как я привел. Каждый. Раз в месяц, на десять рублей. Если имеешь их на лицевом счету, если при аресте деньги были, если менты их у тебя не отняли, если не потеряли —как у меня. При привозе в КГБ у меня было рублей шесть с мелочью. Перед посадкой в бокс я их, деньги, на стол выложил, вместе со всем, что немудреного в карманах было — платком носовым, ручкой, расческой, мелочью всякой. Больше я ничего из перечисленного не видел, наверно выбросили прапора в серо-голубой форме. В мусорницу. И деньги тоже. Зачем им мои деньги вонючие, антисоветские. Вдруг я те шесть рублей от американского империализма получил...

Вот я и не отовариваюсь. Все к двери, а я на шконке сижу, грустно вдаль гляжу... Аж стихами заговорил, с печали. Одна радость — на Косяка, семьянины мы с ним, кенты.

Все листки-требования разобрали и пометили: кому чего. Затем количество проставили да цену, а внизу итого вывели. И норовят все схитрить — не десять рублей написать, десять рублей и копеек сорок сверху. А вдруг пролезет, а вдруг стрельнет! Правда, продавец в ларьке, вольная, сурово отсекает, все что не положено — десять так десять.

Сижу, смотрю, как вся хата считает, ну, словно, в бухгалтерии. Только бухгалтера все в трусах да наколках. Смех. У меня и грусть прошла.

А тут снова кормушка хлопнула и зек с ларька заглядывает, сердится хата — че так скоро, только начали считать, как уже давай?! Нет? Не давай? А какого хрена? Кого тебе?

— Братва, тут какого Иванова требуют, есть такой? Владимира Николаевича...

Чего это разорались? Кого ищут? Иванова Владимира Николаевича... Мама родная, так это я! Ей богу, я! Спрыгиваю со шконки, суюсь к кормушки. А с той стороны морда широкая, не ровня моей, в кормушку не влазит:

— Ты что ли Иванов?

— Я, кормилец, я!..

— Имя, отчество...

— Владимир Николаевич, 22.10.58, 70, 198, 209...

— Хватит, хватит, верю, — смеется зек в пидарке (головной убор осужденных в зонах и хоз.обслуге) и сует мне листок какой-то.

— Я б тебе паспорт показал, да КГБ потеряло...

— Да верю, верю, распишись здесь, — и ручку сует.

Быстро пробегаю глазами несколько строк машинописного текста. Двадцать рублей на мой лицевой счет положил какой-то Немцев Сергей Иванович, не знаю такого, но расписываюсь...

— Требование заполняй да побыстрее, — сует мне зек листочек со списком. Беру, а сам думаю — кто же это такой, Немцев Сергей Иванович... И всплывает в голове такое далекое: проверка, корпусной кричит — Немцев, а Ганс-Гестапо в ответ — Сергей Иванович! Ох, ни хрена себе, он же писал мне, что подарочек сделал... На глаза навернулись слезы, что ж такое, все в этом мире перевернулось — зечара, преступник, чарвонец особого, за не за что двадцатку дарит. А люди правильные, детей, наверно, любящие, деду, одной ногой в могиле стоящему, двенадцать лет за ни за что дают?! Что же это такое, что за дурдом?!

Прыгаю на шконку к Косяку, мы уже давно рядком спим, в двух на двух шконках, а кое-где уже и по четыре мостятся. На тех же двух шконках, но тюрьма на то и тюрьма, что б малиной не казалась. Прыгаю, требование показываю, поясняю, откуда богатство, вместе с ним, как настоящий солидный арестант, заполняю его и несу на стол. Хлопает кормушка, кто-то кричит:

— Подожди, я уже заканчиваю!

И вся хата ждет.

Нет ничего приятней и сладостней момента как ожидание ларька. Никто не играет, не пишет, не базарит. Все ждут, даже на строгаче, где я был, этот момент отмечен особой печатью, немного с ним схож, может сравниться лишь ожидание бани, тоже в кайф, тоже все молчаливы и сосредоточены или возбуждены, но стараются скрыть почему-то. Немного, но все же по-другому. Кайф, но не такой. Ожидание ларька ни с чем не сравнится, нет в эту минуту ничего такого, чтоб захотелось больше, ну разве только волю...

Но это уже фантастика, сказки.

Наконец! Свершилось! То, что так ожидали с трепетом, уже грохочет по коридору! Слышите?! Слышите! Это наш магазин едет! В нашу хату едет! Ох, и оттянемся, ох, и пожрем...

— Иванов! — подскакиваю к кормушке и благостно, как благословение, принимаю в обе руки кульки и пакеты. Ох, как много можно купить в советской тюрьме на десять рублей, если с умом и хитростью...

Косяк, более умудренный опытом, окидывает взглядом полученное мною и грозно вопрошает через кормушку:

— А консервы где, две банки? — и показывает требование, выхваченное из какого-то кулька. Зек удивленно глядит через кормушку на кульки, на требование и начинает орать:

— Так вы уже притырили, я сейчас корпусного кликну, всю хату перевернем!

— Кликни, кликни, если в хате не найдется — он тебя закроет (уберет с хоз.обслуги) и к нам. Ну а здесь ты сам знаешь, разговор короткий — носил на тюряге пидарку, быть тебе пидарасом, — пугает Косяк зека под общий смех.

Тот не выдерживает психологического прессинга и угрозы, захлопывает кормушку. Хата взвывает, Пират кричит:

— Че орете, правильно Косяк базарит, положено — отдай!

Кормушка распахивается и красный разозленный зек сует две банки «Спинки мента». И раздача магазинов продолжается. Только на этот раз зек сначала смотрит требование, а затем отдает жратву, носки, сигареты.

Начинается пир. Мы с Косяком гуляем. Гуляет вся хата. Гуляет вся тюрьма. Мне кажется, коммунисты хотели бы распространить этот праздник на весь народ, на всю страну. Мы гуляем.

К шконке подходит дед-насильник, сжимая кулек с конфетами в дрожащих от старости руках, я спрыгиваю вниз и обнимаю старого за плечи:

— Дед, ну на кой ляд мне твои конфеты, пусть останутся у тебя.

— Нет, нет, Володя, ты написал, ты работал, нужно оплатить.

Я решаю обмануть старого.

— Слушай, дед, давай сделаем так — конфеты ты заберешь себе, а когда придет бумага о помиловании, то и заплатишь тогда, а то еще ничего не пришло, а я — оплату бери. Годится?

— Годится, годится, Володя, спасибо тебе, спасибо.

— Не за что, дед.

Я продолжаю пир. Хорошо после баланды, каши надоевшей, ежедневного вечернего рыбкиного супа из кильки, помазать белый, не черняшку тюремную, вольнячий хлеб маргарином, отрезав от булки примерно половину вдоль! Сверху сахаром посыпать, потом повидлом придавить да в рот отправить. Это произведение кулинарного искусства, линкор называется.

Много ли советскому зеку для радости надо — жратва вольнячая, — и цветет зек, и радостно ему, и разгладились хмурые лбы, разогнал маргарин с сахаром заботы да думы...

Хорошо жить в стране, где о зеках партия и правительство заботится. Не то что где-то там, на суровом, жестоком Западе, где человек человеку — волк...

Вот и жженкой завоняло, и пополз дым от тряпок на дрова сжигаемых. Загуляла братва тюремная, ой загуляла!.. Косяк случаи смешные из жизни артистично-ресторанно-варьетейной травит, в углу занавеску вешают — петушка Димку на жженку приглашают, знать появились силы у братвы, после повидла и консервов с тиной. В другом углу заголосили в полный голос вчерашние малолетки, песня грустная, а голоса веселые, сытые:

— Подъем ровно в шесть и опять

Работа, работа, работа!

Как хочется мать увидать,

Хотя бы только на фото...


В общем, веселье в разгаре, день прожит не зря, дни идут — срок летит...

— Отбой! — гремят ключи об дверь.

— Подъем! — гремят ключи об дверь.

И встает вместе с нашей хатой вся родная страна.


Пролетело несколько дней в ничегонеделании. Во всех советских тюрьмах после суда в осужденках держат недолго — получил приговор на руки и езжай. Ответ на кассацию получишь в зоне, все равно он заранее известен — «...оставить срок наказания без изменения». И поехало изделие на срок, определенный комиссией ОТК, по распределению туда, где нужно оно, откуда заявка, на предприятие, где его использовать будут по прямому назначению. А называется предприятие-то — Исправительно-Трудовое учреждение. Трудовое. А значит, — вернемся в начало конвейера, КГБ арестовывает людей, изготавливает изделия для работы, а вовсе не для пресечения преступной деятельности. В большинстве случаев. Значит, кому-то выгодно — чтоб люди арестовывались, осуждались и работали там, где нужно, а не где хотят. Ведь и оплата в зонах другая, все, кто сидел, мне об этом рассказывали. Более низкая да еще и вычетов много, даже за то, что тебя охраняют...

Значит, КГБ арестовывает, возможно и по негласным, не бумажным, заявкам? Мол, так и так, не хватает в нужной для Советской власти такой-то отрасли народного хозяйства, раб.силы, предприятия испытывают нехватку в изделиях... И старается КГБ, изо всех сил старается, и МВД помогает, не отстает, не все преступления надо тюрьмой наказывать, и Верховный Совет им в этом изо всех сил помогает — Указ за Указом стряпает. То ответственность за хулиганство! И поток людей в тюрьмы за, за, за... Один разбил стекло (по пьяни), другой поссал рядом с обкомом, третий ругался матом и ударил кого-то, четвертый... И всем по три! Года! То Указ о борьбе с пьянством и алкоголизмом. Ну тут волна Лечебно-ТРУДОВЫЕ!!! Профилактории чуть не захлестнула, не потопила. Еле-еле справились. То еще что-нибудь в этом роде.

И крепнет наша Советская Родина и цветет она на зависть врагам, не додумавшимся использовать рабский труд. Так им и надо — нет мозгов, нет смекалки, вот и проигрывай!


Корпусной зачитал список на этап. Я есть, Валерки нет. Это тюряга, кича, а не курорт, но все равно жалко расставаться. Прощаемся. Собираю шмотки, беру немного оставшегося с ларька в дорогу. Пора. Двери нараспашку — выходи братва, поехали.

Вниз, в подвал, матрац и прочее шмутье сдать....

— А где полотенце? — вопрошает грозно толстомордый зечара.

— Не рычи кабан, по боку получишь — отвечаю я.

— Пиши — промот, — указывает зечара помощнику. Хлопают двери и я в транзите. Привет братва!

Народу валом, со всех режимов, шум, гам... разборки, качалово, кого-то опознали в чем-то и волокут на парашу — на ходу срывая штаны, кого-то бьют и на совесть, скоро устанут...

— Откуда, землячок? — подъезжает ко мне строгач.

Отвечаю. Отваливает. Народу человек двести, нар нет, огромная хата с пятью парашами и множеством дверей. Сижу у стенки и глазею. Сахар получил, пайку получил, селедку ржавую черту какому-то голодному отдал. Сижу. Клеша на мне, пиджак без рукавов, тельняшка, сабо из ботинок, мешок маленький. Рваный и романтичный.

— Откуда, землячок? — Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю. Отвечаю.

Я оттуда, откуда все: от воли, от солнца, от леса, от степей... от, от...

От свободы я землячки, дразнят Профессор, шесть пасок у меня, по воле не пахал я и не сеял, а чалюсь за политику и по киче косяков нет. Свой я, свой, кровь и плоть народа, одной судьбой с народом русским повязан, на одних нарах с ним сплю, одну с ним баланду жру! И напрасно лекторы да коммунисты от него, от народа отмахиваются да отрекаются — мол не народ это, а отбросы... Не с Луны мы и не из Америки, разные мы, и правые, и виноватые, и пассажиры мы, и рецидивисты-блатяки...

Много нас, а еще больше нас на воле.

Хлопают двери и зачитывают список. Мелькает моя фамилия и я выхожу на коридор. Шмон поверхностный, в автозак, не в стакан, занят он другим, более опасным, набили под завязку, ни вздохнуть, ни... и поехали...

Прощай, ростовская кича! Прощай!




Конец первой части.


 


ДАЛЬШЕ







СПИСОК КНИГ

Hosted by uCoz